23

Дни подготовки к Первому съезду писателей стали периодом наиболее тесного сотрудничества Горького со Сталиным. В Горках все чаще появлялся лимузин Генерального секретаря — как всегда, без охраны. Вождь приезжал советоваться со своим наркомом культуры.

Беседы двух замечательных людей эпохи — великого писателя и великого реформатора — касались самых разных тем. До войны с фашизмом оставалось всего пять лет. Теперь уже не было никаких сомнений, что военную машину Гитлера направляют на СССР. Успеем ли приготовиться? Сумеем ли выстоять? Снова, как и всегда, русскому народу (теперь — советскому) предстояло грудью встретить очередное нашествие озверелых дикарей.

Оба, Сталин и Горький, подолгу рассуждали о судьбе не только своей страны, но и планеты.

В руки Сталина в те дни попал необыкновенный документ, написанный выдающимся физиологом И.П. Павловым. Под уклон годов он посчитал нужным объявить об открытии, которое считал едва ли не самым важным в своих многолетних изысканиях, — и эту запись теперь держал в руках Генеральный секретарь:

«Должен высказать свой печальный взгляд на русского человека — он имеет такую слабую мозговую систему,

что не способен воспринимать действительность как таковую. Для него существуют только слова. Его условные рефлексы координированы не с действиями, а со словами».

Потрясающее откровение! Совершенно трезвый взгляд на свой народ, без восхищенных придыханий.

Иосиф Виссарионович считал, что открытие великого ученого, как ни оскорбительно оно для патриотического уха, должно войти в фундамент подготовки тех, кто собирается управлять этой громаднейшей страной.

Не здесь ли долгожданная разгадка загадочной славянской души?

Да, таковы особенности нашего народа, и с этим необходимо считаться.

Снова вспомнились годы духовной семинарии и уроки о. Гурама. «Сначала было Слово...»

Не отсюда ли слепая вера русского народа в то, что изречено, а особенно — что написано (задушевное слово!). Иными словами, великая роль газет, журналов, литературы (а в последующие годы — телевидения). Роль агитации и пропаганды, роль идеологии (недаром во всех партийных комитетах: районных, городских, областных, республиканских такое важное значение имеет идеологический отдел — отдел Слова Партии).

Так до каких же пор было терпеть разбой кальсонеров в идеологии, а, следовательно, в умах советского народа?

Итогом длительных бесед великого писателя с Вождем, явилось несколько мер самого решительного свойства (в частности, постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций»). Щекотливость положения заключалась в борьбе с определением литературы СССР как сугубо пролетарской. На это особенно упирали, как на рычаг своего всевластия, лукавые кальсонеры-лелевичи. Они провозгласили, что Великий Октябрь поставил во главу угла создание особенной так называемой «пролетарской культуры». В руках РАППа этот лозунг превратился в жупел борьбы за некую «чистоту рядов» советских литераторов. Чиновники жестко осуществляли «диктатуру партии в области литературы».

Бесталанные спесивые людишки напридумывали какие-то замысловатые законы творчества по классовому признаку и с видом знатоков превозносили «писателей от станка», как представителей истинно пролетарской литературы. Остальным же клеился ярлык в лучшем случае «попутчиков».

Но как в таком случае быть с С. Сергеевым-Ценским, А. Толстым, М. Шолоховым, М. Булгаковым? Уж у станка-то они никогда не стояли!

Для подготовки намеченного на осень съезда писателей заработала специальная комиссия Центрального Комитета партии. В ее состав вошли пять человек: сам Сталин, Каганович, Постышев, Стацкий и Гронский. Предстоящий съезд грозил изменить расстановку сил в литературе. Волчьи стаи проявляли беспокойство. Они цеплялись за малейшую возможность сохранить свое влияние. Гронский предложил записать, что отныне литература СССР признает лишь метод «пролетарского реализма». Сталин возражал. Ему никак не нравилась эта сознательная узость — «пролетарский». Гронский с ходу предложил замену — «коммунистический». И сам же забраковал: выходила какая-то нелепица.

Заседание растянулось на целый день — сидели более семи часов. Сталин задал вопрос: какого реализма русская литература придерживалась прежде? Гронский и Стецкий в один голос объяснили: критического. Доставая трубку, Сталин усмехнулся. Что же, спросил он, писатель, прежде чем садиться сочинять новый роман, должен копаться в «реализмах»: а не поработать ли мне на этот раз методом критического реализма? Посмеялись... Гронский не переставал гнуть свое: он предложил реализм «пролетарско-социалистический». Каганович, уловив настроение Сталина, потребовал обойтись без слова «пролетарский». В конце концов, сошлись на том, что основополагающим методом советской литературы отныне будет метод «социалистического реализма».

Медленно отступая и уступая, критическая рать все же сохранила возможность рвать неугодных и строптивых. «Социалистический реализм» на многие годы стал увесистой дубинкой в руках умелых палачей. Появилась прекрасная возможность рассуждать о «типичности» и «не типичности» изображаемой писателем действительности. Воспряла духом и обрела уверенность мелкая партийная сволочь, набившаяся правдами и неправдами в могущественные учреждения Старой площади и Лубянки.

Съезд писателей — событие важное и необыкновенное. Таких мероприятий не проводилось ни в одной стране. Советская власть обращала свой придирчивый взгляд на литературное хозяйство страны, изрядно к тому времени подзапущенное.

Алексей Максимович отдавал подготовке съезда все свое время, все оставшиеся силы. В феврале более недели работал специальный пленум Организационного комитета. Страсти накалялись. Писатели И. Ильф и Е. Петров, известные романами «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», поставили свои боевые перья «на прямую наводку» и открыли шквальный огонь по ловкачам и приспособленцам, лезущим на советский Парнас. Авторы вспомнили о коварном иезуите Савонароле, переиначив его знаковое имя на современный лад: Сов-Рыло. Эти мерзкие Рыла любыми способами проникают в партию и затем, усевшись в руководящие кресла, лишь дискредитируют власть Советов, власть трудящихся. Преступление, равное грабежу со взломом!

В те дни Горький часто выступал в «Правде». 14 февраля — «Открытое письмо Серафимовичу», 28 февраля — статья «О бойкости», 18 марта — статья «О языке». Редакция «Правды» сопроводила выступление великого писателя своим примечанием, поддержав призыв классика мировой литературы к собратьям по перу добиваться высочайшего уровня своей работы.

А в эти дни на расстоянье 
За древней каменной стеной 
Живет не человек, преданье, 
Поступок ростом с шар земной. 
Судьба дала ему уделом 
Предшествующего предел, 
Он то, что снилось самым смелым, 
Но до него никто не смел.

Что за подхалимствующий ремесленник стачал эти чудовищные строки? Демьян Бедный? Лелевич? Нет, даже эти рукоделы не смогли бы пасть так низко и бездарно.

Стихи принадлежат Пастернаку.

Поэт, поднимаемый на уровень живого классика, обязан был тронуть струны своей лиры и пропеть гимн Вождю. Этого требовали обстоятельства борьбы, — как политической, так и литературной.

Писатели-троцкисты подхватили метод троцкистов-партийцев, вылезавших на трибуну недавнего XVII съезда «победителей» и во весь голос певших гимны ненавистному им Сталину. Умысел был один, — во что бы то ни

стало удержаться хотя бы на краешке ускользавшей власти. Следовало накапливать силы и ждать, терпеливо дожидаться счастливого мгновения. Самые посвященные знали, что этот миг совсем недалек.

23 июля в «Правде» появилась установочная статья партийного функционера Юдина «О писателях-коммунистах». Автор директивно указывал, что решающим признаком творческой зрелости советского литератора является наличие у него партийного билета. Горький возмутился и 2 августа, посылая Сталину для просмотра свой доклад на съезде, сопроводил его запиской, заметив, что никакой партийный документ не заменит природного таланта. В литературу невозможно вступать по заявлению, для этого необходимые определенные способности. Статью Юдина писатель расценил как попытку начальственного диктата. Не следовало так поступать с художниками слова!

Работа Первого Всесоюзного съезда писателей проходила как большой общенародный праздник. В Москву съехалось более 500 делегатов из всех республик и областей. Присутствовали многочисленные гости из-за рубежа. Колонный зал с утра до ночи окружали толпы восторженных москвичей. Люди узнавали писателей, кричали приветствия, бросали цветы. В зал съезда одна за другой являлись делегации трудящихся. Шли пионеры, метростроевцы, работницы «Трехгорки», колхозники Узбекистана, старые политкаторжане.

Исподволь, за кулисами, шла кропотливая работа швондеров.

Среди делегатов съезда мандатная комиссия установила 200 русских и 113 евреев. Однако следовало учитывать громадную еврейскую прослойку среди республиканских делегаций — особенно грузинской и украинской. Недаром в те дни получил хождение забавный анекдот, связанный с переменой фамилии... Первыми декретами советской власти, как известно, было отменено уголовное преследование за педерастию и разрешена перемена имен и фамилий. Перемена совершалась «через газету», т.е. открытой публикацией. Однажды в редакцию явился типичнейший еврей и объявил, что хочет изменить свою фамилию «Петров» на «Иванов». «А какая разница?» — был вопрос. — «Очень большая. Сейчас я Петров, бывший Рабинович. А стану Иванов, бывший Петров».

Так что национальное представительство на съезде получилось примерно равным.

Но вот качество!

На съезд не попали Ахматова, Булгаков, Васильев, Заболоцкий, Клычков, Клюев, Мандельштам, Платонов.

Тон на съезде задавали Безыменский, Альтман, Кольцов-Фридлянд, Лежнев-Альтшулер.

Доклад «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» должен был читать Николай Асеев. Однако удалось разнюхать, что он собирается критиковать «самого» Пастернака! Были приняты меры, и докладчиком утвердили Бухарина. Это был «свой», из «нашей стаи».

С докладом «Современная мировая литература и задачи пролетарских писателей» выступил Карл Радек.

Бабель, один из самых ярых сталинских ненавистников, произнес восторженную речь:

— Посмотрите, товарищи, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо!

На непостижимую высоту был поднят Пастернак. Его значение раздували и докладчики, и выступающие в прениях. Незаметно получилось, что в дни работы съезда он превратился в третью по величине фигуру: после Сталина и Горького. Когда он вышел на трибуну, весь зал поднялся на ноги и устроил ему долгую овацию. Ума Пастернака хватило, чтобы запаниковать. Поэт догадывался, что незаслуженные почести явно неспроста: его попросту утучняют, как библейского тельца для будущей жертвы.

Троцкисты в литературе упорно осуществляли свои тайные планы.

Атмосфера взаимной ненависти, с которой должен был покончить съезд, не исчезла, а всего лишь утончилась и спряталась вглубь. Тем более что под Москвой для писателей стал спешно строиться целый дачный городок и выделялось несколько легковых автомашин для личного пользования. Житейские блага порождали ожесточеннейшие дрязги.

Уже в дни съезда испытанные хохмачи ловили приятелей и доверительно тянулись к уху. Передавались забавные и едкие словообразования, родившиеся только что: «под-ах-матовски», «пастер-накипь», «мандель-штамп». Жены писателей именовались «жопис», дети писателей — «писдетки», мужья дочерей писателей — «мудопис». Улицу Горького называли «Пешков-стрит» и «Пешков-штрассе»...

Все дни съезда Горький сидел в президиуме в подаренном узбеками халате и тюбетейке. Слушая выступления делегатов, он то и дело утирал глаза, — становился слезлив.

Взволнованно выступил на съезде молодой и обаятельный Леонид Соболев, недавний морской офицер. «Партия и правительство, — сказал он, — дали советскому писателю решительно все. Они отняли у него только одно — право плохо писать».

Юрий Олеша назвал писателей «инженерами человеческих душ». Это определение понравилось и прижилось.

Восторженную встречу делегаты устроили старейшему ашугу из дагестанского аула Сулейману Стальскому...

Незаметно пролетели две недели. Писатели приступили к выборам руководящих органов своего нового союза.

Председателем правления единодушно прошел Горький.

Членами правления, т.е. литературными генералами, стали Д. Бедный, Биль-Белоцерковский, Лев Каменев, Кирпотин, Киршон, Кольцов, Маршак, Пильняк, Слонимский, Тынянов, Шагинян, Эренбург и все-таки Юдин.

Это, как следовало понимать, лучшие из лучших.

Более талантливых, а, следовательно, достойных занять место на советском Парнасе не нашлось ни одного.

Таков получился один из итогов писательского съезда.

Первоначальный замысел Сталина создать из писателей что-то вроде хорошо управляемого литературного колхоза вроде бы осуществился. Не стало групп и группочек, все пишущие объединились под одной державной крышей. Наряду с правлением и секретариатом появился деятельный и чрезвычайно властный партийный комитет.

Союз советских писателей стал своего рода наркоматом литературы.

Сталин выразил свою признательность Горькому, подарив ему роскошный «Линкольн», самый дорогой в мире автомобиль.

На торжественном банкете в Георгиевском зале они сидели рядышком, переговаривались, наблюдали за веселившимися литераторами. Оба чувствовали усталость и удовлетворение. Удалось совершить дело громадного значения. В Германии, об этом писали все газеты мира, фашисты раскладывали костры из книг — причем сжигались произведения писателей, сидящих в этом зале... Произошел фашистский путч во Франции... В развеселой Вене разгромили шуцбунд... В Китае писателя Ли Вэйсэ-на живым закопали в землю... В Японии прямо на улице убили писателя Кобаяси... Фашизм смердел все ощутимей. Верилось, что отныне советские «инженеры человеческих душ» будут работать только ради великой цели, а не растрачивать свои силы в повседневной взаимоистребительной грызне.

Творческое объединение писателей призвано помочь советскому народу осуществить грандиозные планы пятилеток. Вся надежда вот на этих, что сидят за столиками, уже подвыпили и шумят. Других писателей попросту нет.

Пошел уже поздний час. Алексей Максимович попросил Сталина произнести заключительный тост. Взяв бокал с красным вином, Иосиф Виссарионович поднялся. Волна застольного гула сразу пошла на убыль и свернулась. В громадном зале установилась тишина. Иосиф Виссарионович, собираясь с мыслями, трогал усы и смотрел в стол. Внезапно напряженную тишину прорезал тоненький смешок дискантом. Все ожидавшие невольно повернули головы. Веселился седенький старичок в нарядной тюбетейке, — как видно, азиат. Он подвыпил и, ничего вокруг не замечая, о чем-то увлеченно спорил сам с собой.

Усмехнувшись, Иосиф Виссаринович пошел вдоль длинного стола. Приблизился, остановился. Веселый старичок по-прежнему был увлечен своим. С улыбкой Сталин положил ему на плечо руку. Старик в тюбетейке досадливо дернул плечом... Потом он все же обернулся и отпрянул. Он узнал Вождя.

— Вы кто, отец? — спросил Сталин. — Хочу с вами познакомиться.

Ноги никак не слушались старичка. Сталин, нажав на плечо, оставил его сидеть. Это был старейший таджикский писатель Садриддин Айни.

Тост родился сам собой.

— Кто у нас в стране не знает великого Айни? Выпьем, дорогие друзья, за автора замечательных романов «Смерть ростовщика», «Рабы», «Дохунда».

Как всегда, Сталина выручила колоссальная начитанность и прекрасная память...

Дни работы съезда стали для сотрудников Лубянки страдной порой. Отделение капитана Журбенко собирало, отбирало и подшивало в папки донесения своих сексотов. «Теткины сыны» трудились в поте лица. Для них выдались горячие денечки. Они постоянно терлись в кулуарах, ночи напролет шумели в номерах гостиниц, где взволнованные делегаты порою не ложились спать.

В Колонном зале гремели беспрерывные аплодисменты.

В донесениях сексотов картина писательского праздника изображалась совсем иная.

Доставалось докладчику Бухарину, который, как чеховский телеграфист, не упустил возможности «показать свою образованность». Он восторгался Брюсовым и отпускал комплименты Безыменскому, Светлову, Пастернаку. А — остальные? Брюзжали и злословили М. Пришвин, А. Новиков-Прибой, П. Романов, П. Орешин, А. Борисов, В. Правдухин. Негодовал пьяненький Я. Смеляков: в докладе его назвали автором стихов «дряхлых, пассивных, безвольных». И совершенно непостижимой была высокая оценка чеченца А. Авторханова (в скором времени — предателя, пособника фашистов). Его называли «надеждой советской литературы».

Поэт Ицик Фефер много лет состоял в лубянских штатах. Его ценность повышалась тем, что он был близок многим известным деятелям культуры, которые подозревались в пропаганде сионизма. В дни писательского съезда Фефер вдруг «прокололся» сам, попав в сводку суточного донесения. В одном из номеров гостиницы выпивала и шумела тщательно подобранная компашка литераторов «некоренной национальности». Тон, как ни странно, задавал Фефер (видимо, излишне выпил). Он со слезами на глазах стал читать стихи Бялика «Песня Грозного»:

... и рассыптесь в народах и все в проклятом их доме отравите удушьем угара. 
И смех захватите с собой горький, ироничный, чтоб умерщвлять все живое!

Это было обращение Бялика к своим единокровцам.

Затем Фефера буквально занесло: он вдруг принялся вспоминать о последних днях Бялика и, подняв палец, произнес:

— Перед смертью он заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм — проклятием еврейского народа!

Для аналитиков Лубянки поведение Фефера явилось неожиданной загадкой. Даже во хмелю сексоты не имели права терять головы. Капитан Журбенко отложил донесение в особую папку. Кроме того, он дал указание завести папку на Бабеля. Туда легло донесение сексота о язвительном отзыве «объекта» о работе писательского съезда (совершенно противоположное тому, что Бабель говорил с трибуны): «Съезд проходит мертво, как царский парад. За границей никто этому не верит. Посмотрите на Горького и Бедного. Они ненавидят друг друга, а сидят рядом, как голубки. Я воображаю, с каким наслаждением они повели бы в бой каждый свою группу».

Словом, «писательский колхоз», едва образовавшись, явил признаки раннего, но серьезного заболевания. Название этой болезни: групповщина...

Многие, очень многие писатели не попали в Колонный зал, не удостоились стать делегатами Первого съезда. К сожалению, в нескольких случаях сказалось отношение самого Вождя.

Сталин, как известно, стремился прочитывать все или почти все из журнальных публикаций. Он внимательно следил за становлением советской литературы. На первых порах он еще не сознавал убойную силу своего мнения о прочитанных произведениях. И худо приходилось тем, чьи напечатанные вещи не нравились столь высокопоставленному читателю.

На всей писательской судьбе А.П. Платонова сказалась отрицательная оценка Сталина его повести «Впрок».

Как и «Поднятая целина» Шолохова, «Впрок» посвящена коллективизации сельского хозяйства. Но если от романа Шолохова Вождь пришел в восторг, то повесть Платонова вызвала его гнев. Так называемый объективизм никогда не устраивал Сталина. На задачи «инженеров человеческих душ» он всегда смотрел иначе, прагматично требуя, чтобы писатели выступали активными помощниками партии и государства.

Два художника посвятили свои произведения событиям, которые преобразовали русскую, деревню. Два писателя — два взгляда на происходившее. И пускай обоими владела одинаковая боль, Сталина рассердило, что Платонов, в отличие от Шолохова, всю свою писательскую силу употребил на изображение одних только трудностей, страданий. Рождение человека, считал Сталин, тоже связано со страданиями роженицы, но это не значит, что во имя человеколюбия следует навсегда запретить женщинам рожать!

К тому же Вождь оставлял за собой право сметь и своё суждение иметь о каждом прочитанном произведении.

Относительно утверждений, будто он не терпел никаких возражений, — чушь, бред и клевета. Достаточно вспомнить историю с финалом «Тихого Дона». Сталин очень хотел, чтобы Григорий Мелехов, в конце концов, «пришел к нам». Однако Шолохов пренебрег мнением Вождя и поступил по-своему. Он действовал по законам творчества, и Сталину нечего было на это возразить.

Разумеется, мнение такого читателя, как Сталин, было немедленно взято на вооружение пронырливой литературной сволочью. Журнал «Красная новь», где печаталась повесть «Впрок», поспешил признать свою ошибку, а на автора остервенело набросились стаи критиков. За Платоновым на долгие годы закрепилась репутация «певца русского идиотизма» и даже «врага народа» (М. Кольцов).

Зависть была чужда натуре Платонова. И все же, читая «Поднятую целину», он сознавал, что молодой «оре-лик» (определение старика Серафимовича) летает намного выше и видит гораздо дальше. О «Поднятой целине» он отозвался так: «Единственная честная книга о коллективизации!» Этим самым он признал правоту жесткой сталинской оценки своему произведению.

Небольшое удовлетворение принес Платонову напечатанный рассказ «Усомнившийся Макар». Однако пьеса «14 красных избушек» вновь показала, что писатель увлекается изображением теневых сторон ломки старого мира. Еще одна творческая неудача!

Критик В. Ермилов, разделывая «Баню» Маяковского, не удовлетворился одной жертвой и, демонстрируя широту своих интересов, заодно укопытил и платоновского «Усомнившегося Макара».

Кстати, любопытное явление литературной жизни той поры. О «великом» Лелевиче И. В. Сталин высказался куда резче, нежели о Платонове: Вождь назвал поэта-расстрелыцика «выродком». Однако ни одна из косточек Лелевича не хрустнула на критических клыках, он продолжал, как говорится, цвести и пахнуть. Платонова же рвали и терзали, не переставая!

Красноречивейшая избирательность!

Платонов оказался в положении зачумленного. Жить приходилось трудно, даже голодно, пробавляясь мелкими газетно-журнальными публикациями под псевдонимом «Человеков». Пока собратья по перу устраивались на роскошных дачах и катались по Европе, Андрей Плато-нович сидел в своем «пенале» на Тверском и терпеливо отделывал страницы «Чевенгура» и «Котлована», отчетливо сознавая, что при его жизни эти вещи не увидят света. Как и слепнущий, разрушаемый болезнью почек Булгаков, он работал для читателей будущего.

К сожалению, с Платонова не спускала своих бдительных, вечно прихмуренных глаз «тетка».

Литературоведы с петлицами умели наносить сокрушительные удары. Как и со Шмелевым, они выбрали момент и ударили в отцовское сердце: однажды ночью приехали на Тверской и увезли с собой сына писателя. Андрей Платонович пришел в отчаяние. Как спасать? К кому бежать? Кто из знакомых обладает достаточным влиянием? Оставался один Шолохов. И старый друг забросил свои писательские дела, приняв близко к сердцу несчастье убитых горем родителей. Подросший сын оставался для Платонова единственной отрадой в невыносимой жизни. Михаил Александрович еще раз сумел добраться до занятого сверх головы Вождя. При нем Иосиф Виссарионович грубо отчитал хозяина Лубянки. Зубы хищного ведомства с неохотою разжались, и похудевший парень снова вернулся в родительский «пенал».

В хлопотах о спасении сына Андрей Платонович совершенно забыл о судьбе своей рукописи, отданной в редакцию «Красной нови». Прочитав ее, писатель Вс. Иванов пришел в восторг: «Будем печатать!»

Однако редактор журнала махровый троцкист Ф. Раскольников держался иного мнения. Он послал рукопись на Лубянку, сопроводив ее запиской: «Примите меры».

В таких случаях «тетку» дважды просить не приходилось.

В ночь на Новый год в «пенал» на Тверском неожиданно ввалились гости: вроде бы на огонек заглянули некие А. Новиков и Н. Кауричев. Хозяева не знали, что Новиков усердно подрабатывает на Лубянке (агентурная кличка «Богунец»). За наспех собранным столом Новиков громогласно предложил новогодний тост:

— За смерть Сталина!

Бедные хозяева помертвели. Этого им только не хватало! Андрей Платонович швырнул рюмку и выгнал провокаторов взашей.

Через несколько дней Платонова вызвали на Лубянку. Разговаривал с ним младший лейтенант М. Кутырев. Он уже знал о новогоднем происшествии. Но Платонова изумило, что на столе следователя лежала его рукопись, которую он относил в «Красную новь».

Одно к одному!

Младший лейтенант разговаривал вежливо и отпустил писателя домой, вручив ему рукопись. Уходил Андрей Платонович с тяжелым сердцем. Он понимал, что постоянное внимание «тетки» добром не кончится...

Неожиданно в судьбу писателя, как и всей страны, ворвалась война с фашизмом. Платонов стал специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». Он получил чин капитана (одна «шпала» в петлицах), военную форму и пистолет. Гимнастерка сидела на нем мешковато. Он был глубоко штатский человек.

Война советского народа с озверелым врагом увлекла писателя целиком. В газете постоянно печатались фронтовые очерки Платонова. Впервые за много лет он подписывал их своим настоящим именем, а не скрывался под псевдонимом. Даже взыскательные братья-писатели отмечали «Оборону Семидворья», «Броню», «Одухотворенных людей», «Рассказ о мертвом старике», «Трех солдат».

Из Москвы, с Тверского, на фронт приходили скудные письма. У Платонова болело сердце: он беспокоился за сына. Лубянское сидение обернулось для парня тяжелым легочным заболеванием. Мария Александровна старалась не расстраивать мужа, однако Андрей Платонович по множеству примет догадывался, что с сыном плохо.

О смерти сына фронтовому корреспонденту сообщили через редакцию газеты. Он прилетел на похороны и на следующий день снова улетел. Плечи немолодого капитана согнулись под тяжестью обязанностей отца, мужа и солдата.

Мария Александровна осталась в Москве одна.

Потеря единственного сына вконец состарила писателя. Всю боль израненной души Андрей Платонович изливал в дневнике. Эти небольшие записи — настоящие шедевры, рожденные любовью к людям.

«Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребенок лет двух-трех и плачет — он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнем, и слезы тоски стоят у него в глазах. Он скребет землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нем в серый день, в 10 ч. утра, босой, полуголодный, брошенный».

Какое глубинное чутье к неизлечимой боли жизни, к ее мучительной правде!

Великая победа ничего не изменила в судьбе недавнего фронтовика. Он оставался прозябать в своем «пенале». Писатель часто выходил в садик, садился на скамейку и часами молчал, заволакиваясь табачным дымом. Вокруг шумела молодежь Литературного института. Многие из студентов даже не слыхали имени этого угрюмого человека в старой гимнастерке.

Мария Александровна решила приодеть мужа. Она поехала к писателю П. Павленко и не слишком дорого купила два костюма, привезенных из Германии. Особенно нарядным выглядел Платонов в коричневом костюме. Он стал надевать его по праздникам.

Константин Симонов, тоже фронтовой корреспондент, стал редактором «Нового мира». Он с удовольствием напечатал рассказ Платонова «Возвращение». И тут же поплатился: «Литературная газета» немедленно поместила разгромную статью под заголовком «Клеветнический рассказ Платонова».

Ненависть литературной мрази носила характер онкологического заболевания: не отстанут, пока не забьют насмерть.

Последний акт платоновской трагедии игрался в подлинно сатанинских декорациях.

Будучи больным уже неизлечимо, Андрей Платонович изливал боль своей души на станицы дневника.

«Всю войну я провел на фронте, в землянках. Я увидел теперь по-другому свой народ. Русский народ многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычеркивает и не дает говорить о русском народе. Сейчас мне трудно... Я устал за войну. Меня уже кроют и будут крыть всё, что бы я ни написал. Сейчас я пишу большую повесть «Иван — трудолюбивый»: там будет все — и война, и политика. А главное, я как поэму описываю труд человека, и что может от этого произойти, когда труд поется, как песня, как любовь. Хочу написать эту повесть, а потом умереть. Конечно, так как я писатель, то писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке — где хотите...»

Что за подозрительный мотив насчет кочки или чердака для писательской работы? Уж не «теткины» ли поползновения? Время наступило аховое, в писательском «колхозе» патриоты искоренялись наподобие кулачества. Спасать обреченных Сталин уже не мог, ибо попал в такую плотную блокаду, что не имел возможности спасти себя самого.

С Платоновым «тетка» поступила с предельной низостью: в украденную рукопись лубянские спецы вписали несколько крамольных фраз, достаточных для самого страшного обвинения. Ордер на писателя получил начальственную визу, и на Тверской бульвар отправились две черные автомашины. Однако «архангелов» с Лубянки опередила сама Смерть, — она поспешила на Тверской и спасла Платонова от последнего унижения и горчайших мук.

Когда мерзавцы, громко топоча сапогами, ввалились в «пенал», измученный жизнью писатель умирал. Ночные гости растерялись. Ситуация, согласитесь, нестандартная. Старший группы побежал звонить, скоро вернулся и молча, энергичными жестами, приказал своим убираться.

Похороны были скудными, с небольшим количеством провожающих.

Андрей Платонович лежал в гробу в коричневом костюме, успокоившийся и даже, кажется, помолодевший. Никогда прежде он не выглядел таким нарядным и красивым.

Мария Александровна, состарившаяся Маргарита, с безумным плачем рвалась к Мастеру в могилу. Ее с трудом удерживал Шолохов.

Тяжелое зрелище, невыносимое испытание...

Создание и выпуск книг стало в СССР отраслью народного хозяйства — со своими органами сбыта, снабжения и даже планирования. Перед художественной литературой возникла угроза скатиться до уровня журналистики. Этому способствовали не только критики, призывавшие литераторов создавать произведения на злобу дня, но и расплодившееся чиновничество. В творческий процесс стал властно и нахально вторгаться бюрократ. Расплодились ловкачи, бойко сочинявшие книжки на любую тему «по заказу партии». Процветала обыкновенная халтура. И снова худо приходилось тем, кто не владел умением скорописи на заказ и не имел поддержки «своей стаи». Одиночкам всегда плохо.

Иосиф Виссарионович при всей занятости делами государства продолжал читать много и постоянно. Он вовремя обратил внимание на опасный перекос. Заказ партии — отнюдь не приказ. В любой заказ художник, если только он не халтурщик, обязан вкладывать душу.

«Товарищ Ставский! — писал он одному из рабочих секретарей Союза писателей. — Обратите внимание на товарища Соболева. Он, бесспорно, крупный талант, судя по его книге «Капитальный ремонт». Он, как видно из его письма, капризен и неровен. Эти свойства, по-моему, присущи всем крупным литературным талантам, может быть, за немногими исключениями. Не надо обязывать его написать вторую книгу «Капитального ремонта» — такая обязанность ниоткуда не вытекает. Не надо обязывать его написать о колхозах или Магнитогорске. Нельзя писать о таких вещах по обязанности. Пусть пишет, что хочет и когда хочет. Словом, дайте ему «перебеситься». И поберегите его! С приветом И. Сталин».

К сожалению, обстановка в стране внезапно обострилась и литературные заботы сами собой отошли на задний план, — первого декабря в Ленинграде, в коридоре Смольного, был застрелен самый близкий друг Генерального секретаря С. М. Киров.

Злодейское преступление троцкистов возмутило Горького до глубины души. Он вспомнил их льстивые речи на XVII съезде партии, их выступления на недавнем писательском съезде. Гнусные шакалы! На языке — мед, а под языком — змеиный яд.

Кровь Кирова требовала справедливого возмездия.

«Если враг не сдается, его уничтожают!» — отчеканил Горький слова своего приговора не унимавшимся врагам многострадального Отечества.

Он не сомневался в том, что отлита пуля и для Генерального секретаря. Угроза внезапной насильственной смерти постоянно витала над головой этого Великого Человека.

После похорон Кирова Алексей Максимович послал Вождю письмо с предостережением:

«...Я совершенно убежден, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право беспокоиться и советовать».

Своим призывом к уничтожению врагов великий гуманист открыто занял место на баррикаде рядом с Вождем. Ответ затаившегося шакалья был столь же беспощаден: писателю был вынесен смертный приговор. Способ расправы избрали древний, усовершенствованный в веках, — через лечение. Чашу с ядом принял в свои руки доктор Левин, не раз гостивший у Горького в Италии и считавшийся в его семье домашним человеком.

Колоссальной силы ударом для больного писателя стала внезапная смерть Максима, единственного сына. Молодой, спортивного склада мужчина вдруг заболевает и умирает в считанные дни, почти скоропостижно. Оба, и сам Горький, и Екатерина Павловна, подозревали, что дело нечисто, и всей кожей ощущали зловещее участие любвеобильного Ягоды. Эта утрата подкосила старого писателя. Алексей Максимович совсем угас. На похоронах он с трудом стоял, опираясь на костыль. Негоже сыновьям умирать раньше отцов! Невыносимо опускать детей в могилу!

Год спустя последовал очередной удар.

Авиационная промышленность Страны Советов, под внимательным приглядом Сталина, развивалась невиданными темпами. К майским праздникам 1935 года в небо поднялся воздушный корабль, имеющий 8 моторов. Эта летающая крепость брала на борт несколько десятков пассажиров. Новому самолету присвоили имя любимого писателя: его назвали «Максим Горький». 18 мая тысячи москвичей устремились на Тушинский аэродром. Было объявлено, что «Максим Горький» будет катать ударников труда московских предприятий. В первый полет поднялись инженеры и рабочие авиазавода, создатели воздушного гиганта. Рассевшись в креслах, они с восхищением любовались расстилавшейся далеко внизу Москвой. Внезапно появился истребитель И-5 и принялся, словно шаловливый щенок, заигрывать с мощно гудевшим великаном. И несчастье не замедлило: совершая рискованную петлю, истребитель врезался в могучее крыло воздушного гиганта.

Обломки обоих самолетов полетели на поселок Сокол.

Катастрофа с самолетом, носящим его имя, потрясла писателя. Ему почудилось в случившемся что-то мистическое, роковое...

В правительственном соболезновании по поводу смерти Максима Пешкова, сына Горького, невольно обращали на себя внимание слова: «Горе, так неожиданно и дико свалившееся на нас всех...» Без труда читалось и удивление этой нелепой смертью и, безусловно, подозрения относительно ее причин.

Вскоре началась гражданская война в Испании, и в повседневный обиход вошло понятие о «пятой колонне».

После первых судебных процессов в Ленинграде (Котолынова—Зиновьева—Каменева) деятельность «пятой колонны» в СССР получит неопровержимые доказательства. Отныне речь пойдет о том, чтобы осуществить лозунг Горького насчет затаившегося врага, который никак не хочет признать своего поражения и сдаться.

Осенью 1936 года во время отдыха на юге Сталин и Жданов задумаются о зловещей роли во всех диковинных событиях именно Лубянки и примут решение наконец-то навести порядок в этом самом страшном учреждении страны, куда со дня основания никто и никогда не смел сунуть носа.

За дело принялся Ежов.

А тем временем в стране продолжался обвал смертей, — из жизни уходили самые заслуженные деятели, а, следовательно, самые необходимые для планов преобразования страны.

Полгода спустя после убийства Кирова страна лишилась великих ученых И.В. Мичурина и Э.К. Циолковского.

Еще через год не стало И. П. Павлова...

Великий мечтатель Циолковский за три дня до смерти обратился к Сталину с письмом, в котором завещал все свои труды советской власти. Он ушел из жизни с убеждением, что СССР первым из землян прорвется в таинственные глубины неба и осуществит давнюю мечту человечества об освоении бескрайних просторов Космоса.

Похоронили Циолковского в Калуге. Похоронная процессия растянулась на несколько километров...

Партработник с немалым стажем, воодушевленный доверием самого Вождя, Николай Иванович Ежов пришел в ужас от того, что увидели его глаза на лубянской «конюшне». За 20 лет советской власти здесь накопилось столько грязи, что для наведения чистоты требовались усилия настоящего Геракла.

Привыкший отдавать всего себя работе, Ежов не побрезговал стать ассенизатором и, надо признать, во многом преуспел. «Пятая колонна» содрогнулась и даже запаниковала. Однако опыт мирового Зла насчитывает тысячелетия. Поджав хвосты на время, негодяи постарались отделаться минимальными жертвами, не допустить полного опустошения своих рядов, главное же — оборвать обнаруженные следствием концы. В итоге Лубянка пережила Ежова. Маленький нарком не усидел в своем кресле и двух лет.

Гражданская война в Испании показала миру отвратительное мурло фашизма. Муссолини, Пилсудский, Гитлер, Франко... Ожесточенные бои на земле Сервантеса и Лорки, счастливые лица испанских ребятишек, вывезенных в Советский Союз, мужественный облик пламенной Пассионарии... Органическая ненависть к фашизму испанскому, итальянскому и немецкому помогла палачам с Лубянки обрушиться и на «фашизм русский». Во внутренней тюрьме НКВД оказался Павел Васильев. Его постигла судьба Есенина и Ганина. Вместе с ним лубянские грабли сволокли в расстрельные подвалы С. Клычкова, П. Орешина, Ф. Наседкина, П. Карпова, И. Макарова и многих, многих других. А вскоре к ним присоединился и ретивый «теткин сын»

И. Приблудный. В его услугах отпала всякая нужда, и парня пристегнули к компании «фашистов».

Основным преступлением «русских фашистов» был словесный трёп. Собираясь на московских кухнях, они обсуждали создание литературного журнала «Россиянин», — как ответ русских писателей на возмутительное засилье. Лубянские спецы квалифицировали эти кухонные посиделки устрашающе и обрекающе: собраниями террористов.

Капитан Журбенко распорядился взять под стражу сына Есенина — Юрия. Этого юношу «завалил» И. Приблудный, выдавая себя за друга его великого отца. Юрий по молодости лет легко поддался на посулы следователей и сделал страшные признания: узнав, что у Аркадия Гайдара имеется несколько револьверов (привез с Гражданской войны), он попросил его поделиться своим арсеналом «для святого дела». Добытый револьвер предназначался для Павла Васильева: по решению террористической организации он должен был застрелить товарища Сталина. Кандидатуру Васильева на роль главного убийцы будто бы поддержали Каменев, к тому времени уже расстрелянный, и Бухарин, только что арестованный. Васильев для исполнения приговора над Вождем подходил более других: «Ненавистного тирана застрелил самый талантливый поэт эпохи!»

Арестованные поэты искренне надеялись, что, угождая лукавым и настойчивым допросчикам, они тем самым убедительно демонстрируют свою советскую благонадежность, и охотно называли имена друзей, приятелей, знакомых. Жестокая ошибка! Задачей следствия было доказать массовость преступной организации. Остальное зависело от искусства допросов и стойкости арестованных.

Из показаний Ярослава Смелякова: «Я попал под влияние Васильева, звериного индивидуалиста и кулака».

К протоколу приложен автограф стихотворения поэта:

ЖИДОВКА

Прокламации и забастовки, 
Пересылки огромной страны. 
В девятнадцатом стала жидовка 
Комиссаркой гражданской войны. 

Ни стирать, ни рожать не умела, 
Никакая не мать, не жена 
— 
Лишь одной революции дело 
Понимала и знала она...

Брызжет кляксы чекистская ручка, 
Светит месяц в морозном окне, 
И молчит огнестрельная штучка 
На оттянутом сбоку ремне. 

Неопрятна, как истинный гений, 
И бледна, как пророк взаперти. 
Никому никаких снисхождений 
Никогда у нее не найти.

Все мы стоим того, что мы стоим, 
Будет сделан по скорому суд, 
И тебя самое под конвоем 
По советской земле повезут...

Преступное умонастроение Смелякова усугублялось еще и тем, что у него при обыске нашли сочинение Гитлера «Майн кампф». (Да уж подлинно, что нашли? А не подбросили?)

Напоследок сам Васильев подписал признание: «Враги толкнули меня на подлое дело убийства наших вождей».

Сергей Клычков признал: «Я был фашистом, только не немецким, а русским».

Из смертной камеры он послал отчаянную мольбу: «Простите меня, я больше не буду!»

Всех русских поэтов расстреляли за террор.

В обвинительное заключение не был включен довольно хлесткий пункт: будто бы поэты собирались обратиться в Лигу Наций с жалобой на отсутствие демократии в СССР. Однако эта идея осталась у «тетки» про запас. Предстояла дальнейшая истребительная работа, провоцировались новые «дела» -:ипо усилиям «литературоведов» можно проследить, как тянулись их загребущие лапы к тем, кто еще бегал на воле: писателям Булгакову и Замятину, актерам Москвину и Качалову. Выпускались коготки и на других, — во многих протоколах значатся имена С. Чапыгина, А. Неверова, С. Подъячева, В. Шишкова, М. Пришвина, И. Касаткина, С. Малашкина, И. Шухова.

И — снова: непостижимая избирательность.

Тот же Юрий Есенин, молоденький мальчишка, расстрелян как террорист, пытавшийся добыть оружие.

Но Гайдар, у которого он якобы выпрашивал револьвер, почему-то остался в стороне со всем своим арсеналом!

Больше того, именно в эту пору Гайдар вдруг продемонстрировал такую степень своего влияния, что перед ним склонила свою пьяную от крови голову сама «тетка»! Как уже указывалось, Гайдар в юношеские годы возглавлял карательный отряд по борьбе с мятежами (расстреливал, рубил шашками, топил в прорубях). Обосновавшись в Москве, он принялся писать для детей (и неплохо, кстати). На преуспевающего сочинителя положила глаз шустренькая Лия Лазарева, работавшая на киностудии «Детфильм». Счастье молодоженов оказалось недолгим: Лия разочаровалась в бывшем карателе и ушла к некоему Соломянскому. Ее сын Тимур появился на свет уже под крышей нового мужа... Спустя какое-то время в широкозахватную сеть «тетки» угодили и Лия, и Соло-мянский. Тогда мать Лии принялась хлопотать. Она обратилась к редактору журнала «Костер» Бобу Ивантеру, затем они вместе явились к Аркадию Гайдару. Создатель «Тимура и его команды», быстренько прикинув, направился в салон Евгении Соломоновны, жены Ежова. Расчет оказался точным, успех же хлопот частичным: Лию «тетка» отпустила, Соломянского — нет.

А удивительный иммунитет от «теткиных» клыков поэта Иосифа Уткина?

Один из самых крупных и влиятельных троцкистов X. Раковский был возвращен из ссылки. В Москве он на долгое время поселился в квартире своего друга Уткина. Легко представить, какой жгучий интерес Лубянки вызвало бы обиталище троцкиста, поселись он, скажем, у Есенина или Платонова. А вот под крышей Уткина он жил совершенно безмятежно и бдительная «тетка» не проявляла никакого интереса ни к хозяину квартиры, ни к его чрезвычайно опасному квартиранту.

Убедительный пример того, что кровожадность «тетки» носила подчеркнуто национальный характер. Ей был сладок вкус только русской крови!

Время — лучший раскрыватель всевозможных тайн (в том числе и лубянских).

Николай Иванович Ежов уже перед самым своим закатом стал напряженно ломать голову над неразрешимой для его ума загадкой. ВЧК изначально была задумана и создана для истребления народа завоеванной страны. И это ведомство усердно осуществляло свое предназначение. Уничтожались не отдельные граждане России, а целые сословия. Кровь лилась рекой. Ведомство меняло вывеску, называлось ОГПУ, а затем НКВД, но назначение нисколько не менялось. Задание оставалось прежним. Только орудовало уже не узкое ведомство — работала целая система надзора, сыска и арестов. Список жертв был бесконечен. Но в этом списке вдруг обнаруживались непостижимые пробелы: лицу из оперативной разработки давно следовало бы оказаться на лубянских нарах, оно же продолжало оставаться на свободе и лишь молило Бога отвести беду. И Бог, в лице тех, кто визировал ордера, вдруг на самом деле милосердничал, миловал. Что же лежало в основе этих милостей свирепых деятелей карательного ведомства? Ежов держал в руках и своими глазами читал многие и многие оперативные документы. Они не уничтожались, а наоборот, бережно сохранялись, вылеживаясь в папках. Для каких целей? Зачем? Почему им тогда же, когда они были добыты, не давали ход? Угадывалось в этом что-то неторопливо-удавье, некая игра смертельной мощи кольцами!

Разгадка такой неторопливости заключалась в том, что карательное ведомство считало виноватыми всех без исключения граждан Советского Союза. Поэтому обильные донесения сексотов подшивались впрок, создавая задел для будущих процессов, малых и больших. Годилось все: случайные словечки, рассказанные анекдоты, знакомства, встречи, споры и ссоры. «Тетка» работала с большим заглядом в будущее, и у нее все было готово для того, чтобы в любую минуту получить визу на любой арест. Само собой, приоритет при этом отдавался людям выдающимся, заслуженным. И часто, очень часто успех профессиональный вел к жизненному краху во внутренней тюрьме в самом центре Белокаменной.

Быстро свалив и погубив Ежова, «тетка» показала свою изворотливость и неодолимость. Эта зловещая организация продолжала жить и действовать по своим законам и мало кому известным планам.

Маленького Ежова сменил тучный Берия. С Лубянки вроде бы пахнуло свежим ветерком: прошла полоса реабилитаций. Однако весеннее настроение было недолгим: вскоре на лубянских нарах оказались Исаак Бабель, Михаил Кольцов, Всеволод Мейерхольд. Наблюдалась преемственность палачества. «Тетка» не собиралась становиться вегетарианкой, ей по-прежнему требовалась обильная кровавая жратва!

Колоссальная власть Лубянки опиралась на жуткий страх граждан. Обмиравшее население верило что палачам известны не только их дела, но и мысли. У них, у палачей, необыкновенно зоркие глаза и непостижимой чуткости уши. Они все видят и все слышат.

Секрет такого всевидения и всеслышания — секретные сотрудники, стукачи, золотой фонд Лубянки в борьбе с населением страны, цепенеющим от безысходного ужаса.

После Первого писательского съезда в помощь 9-му отделению 4-го отдела было создано специальное подразделение, сплошь состоящее из сексотов. Эти люди постоянно вертелись в местах массового скопления и регулярно докладывали «тетке» обо всем увиденном и услышанном. Руководила этим подразделением известная чекистка из Гомеля Эмма Каган.

Стукачи, подобно муравьям, деятельно таскают «тетке» свою сучью добычу. Их донесения подшиваются в казенные папки. На языке палачей эти доставленные сведения называются «компроматом».

Страна ахнула, узнав о нелепой гибели великого летчика Валерия Чкалова.

В «теткиных» хоромах становилось тесновато: к Бабелю, Кольцову и Мейерхольду добавились Лев Ландау, Сергей Королев, Андрей Туполев.

Известия о таких арестах звучали наподобие сильных взрывов, от которых вздрагивала земля под ногами.

На академика И. П. Павлова, нобелевского лауреата, благополучно скончавшегося в своей постели, заботливая «тетка» накопила пять толстенных томов обрекающего компромата.

В числе тех, на кого завели «Дело оперативной разработки», оказалась А. А. Ахматова, жена расстрелянного Гумилева и мать речистого Льва, бегавшего в жизни буквально по острию ножа. В папку, утолщавшуюся с каждым днем, ложились обстоятельные донесения некой С. Островской, проникшей в окружение Ахматовой и даже сделавшейся ее наперсницей. Постукивали и друзья, и соседи, и просто случайные знакомые. Очень продуктивно работал известный в свое время ленинградский литератор П. Лукницкий. Он был тоже своим человеком в доме Ахматовой. Ему «тетка» обязана наиболее пикантными подробностями их жизни стареющей поэтессы: «Хорошо пьет и вино, и водку».

«Агрессивна к бывшим мужьям». «В пьяном виде пристает к молодым и красивым женщинам». «Беспомощна в житейском отношении: зашить чулок — проблема».

Семейное счастье Анны Андреевны, как известно, не сложилось. Она рано разошлась с Н. Гумилевым и 18 лет прожила с таким срамцом, как Н. Пунин. Около 8 лет длилась ее связь с известным патологоанатомом А. Гаршиным.) Любопытно отметить, что в вину Ахматовой ставились ее стихи, посвященные Сталину:

Пусть миру этот день

Запомнится навеки,

Пусть будет вечности

Завещан этот час,

Легенда говорит о мудром человеке,

Что каждого из нас от смерти спас...

Анна Андреевна на самом деле испытывала к Вождю искреннюю благодарность. С его помощью ей удалось освободить арестованных Н. Лунина и Л. Гумилева. Более того, она не сомневалась в том, что уцелеть в писательской мясорубке ей удалось только благодаря покровительству Генерального секретаря.

На арестованного Бабеля завели «Дело» № 39041. Следствие заняло 6 месяцев. Бабелю не повезло: он попал в лапы сатанистов Родоса и Шварцмана.

Особенно интенсивно допросы проводились в майские дни. Тогда «разматывали» самого Ежова, поэтому Бабеля усиленно трясли, требуя от него сведений о салоне Евгении Соломоновны, жены наркома. Усердствуя перед следствием, Бабель нисколько не запирался. Он заваливал всех подряд (в отличие от Мандельштама). Бабель называл В. Катаева, Ю. Олешу, О. Мандельштама, С. Михоэлса, С. Эйзенштейна, Г. Александрова, И. Эренбурга, Вс. Иванова, Л. Леонова, Л. Сейфуллину. Из журналистов он назвал Е. Кригера, Т. Тэсс, Е. Вермонта.

Интересуясь бывавшими в салоне сотрудниками немецкого посольства Попельманом и Штейнером, следователи ухватили ниточку, тянувшуюся в штаб Киевского военного округа.

Раскалываясь до дна души, Бабель потянул за собой и своего влиятельного друга Евдокимова, начальника Секретно-оперативного отдела НКВД.

Михаилу Кольцову следователи сразу же напомнили его газетные статьи, в которых он советовал своим жертвам не терять напрасно времени и отправляться в тюрьму. Арестованный горько повесил голову и утер набежавшую слезу. Не вспомнил ли он в тот момент, что первым назвал А. Платонова «врагом народа»? Оказавшись на Лу-

бянке, он доверительно поведал, что стояло за внезапным вызовом Пастернака и Бабеля на Парижский конгресс деятелей культуры. Закоперщиком выступил писатель А. Жид. Он пригрозил сорвать конгресс, если эти двое не приедут. Ультиматум Жида передал в Кремль Илья Эренбург... После этого у Кольцова стали добиваться сведений о нелегальных связях Пастернака с деятелями Запада. Возникло агентурное «Дело», в которое стали подшиваться доказательства «несоветских настроений» Пастернака и Олеши.

Кольцов, так же как и Бабель, утянул за собой своего весьма влиятельного друга Матвея Бермана, начальника ГУЛАГа.

Поразительную словоохотливость проявил на допросах Мейерхольд. Этот заваливал всех подряд (а особенно — Д. Шостаковича). На арест режиссера-маузериста странным образом наложилось зверское убийство 3. Райх, его жены. Чем это можно объяснить? Уж не поразительными ли откровениями арестованного — в частности, насчет Троцкого? Ведь театральный самодур и диктатор находились в сердечнейших отношениях!

В общем и целом лубянские «литературоведы» благодаря откровениям ошеломленных арестованных, собрали богатую жатву. Например, в связи с А. Воронским, тогдашним «столпом» официальной литературы, вдруг возникли такие персоны, как Шмидт и Дрейцер, а также Охотников, один из отчаянных боевиков, которому в 1927 году во время путча Троцкого удалось прорваться на трибуну Мавзолея к Сталину!

Надо ли говорить, что участь всех, кто попадал тогда к «тетке», была предрешена еще в тот миг, когда лубянское начальство визировало ордера на арест. Именно в те времена и именно с Лубянки получила распространение палаческая формула: «Незаменимых людей нет!» Есть, имеются такие, подлинно никем не заменимые. И великая беда народа и страны, когда не знающие никакого удержу прохвосты с наглым видом изобретают такие волчьи афоризмы!

Joomla templates by a4joomla