22

Иосиф Виссарионович, читатель искушенный, с первых же страниц «Тихого Дона» подпал под обаяние великого произведения. Его коснулся восторг долгожданного открытия: вот оно, новое поколение художников слова, настоящих национальных мастеров, а не фокусников, не кривляк, превращающих русский язык в какой-то омерзительный речекряк. Вождь оценил книгу молодого автора как широчайшее историческое полотно, произведение глубоко народное, национальное. Перед ним был настоящий эпос, яркая панорама великой эпохи Революции и Гражданской войны. Неотразимая сила романа — в ярчайших образах героев, в жгучей правде жизни.

Догадывался ли Вождь, что на его глазах совершается крупнейшее литературное явление XX века? Что-то похожее, несомненно, испытывалось — недаром Генеральный секретарь захотел лично познакомиться с молодым писателем, долго разговаривал с ним, и парнишка с Дона навсегда занял место в его сердце, куда избранники допускались по исключительному отбору (например, В. Чкалов, А. Стаханов, П. Ангелина, авиаконструктор А. Яковлев).

Отношения Вождя и писателя прошли жестокую проверку в годы коллективизации. Сталин сидел в Кремле, Шолохов находился в самой гуще событий. Страна громко стонала. Поэтому для Вождя имели исключительную ценность сведения с мест, потому что враги — в этом не было никаких секретов — пользовались трудностями и всячески обостряли положение.

Шолохов отложил работу над «Тихим Доном». Его переполняли впечатления от решительной ломки векового русского уклада на селе. Совершалась настоящая Революция — уже вторая на его глазах. Он с самого начала взял сторону Вождя, сознавая историческую необходимость задуманных перемен.

Но сколько же встречалось перегибов, извращений, обыкновенного чиновничьего головотяпства!

Немало было и сознательного вредительства...

«Езжу по району, — писал Шолохов Сталину, — наблюдаю и шибко скорблю душой. Народ звереет, настроение подавленное».

Читая, Сталин раздражался: «А что же вы хотите, Михаил Александрович? Чтобы мужик ломался с песней? Естественная реакция. Надо потерпеть».

Следующее письмо уже сигнализировало о произволе.

«ГПУ выдергивает казаков и ссылает пачками».

Ну, выдергивание было предусмотрено с самого начала. Не расстреливать же, как при Свердлове! Важно — какой величины эти самые «пачки»?

Одним словом, Сталин угадывал, что пока вроде бы все развивалось по задуманному.

Но вот в письмах зазвучали по-настоящему тревожные нотки: по Дону ползут слухи о надвигающемся голодоморе, о том, что большевики выгребают хлеб до зернышка и увозят его за границу. А свои — ложись да помирай!

«Т. Сталин! Умирают колхозники и единоличники, взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали. По колхозам свирепствует произвол».

И добавлял:

«Так хозяйствовать нельзя. Колхозники морально задавлены».

Очень, очень нехорошие сигналы! Не должно быть такого беспросвета. Несомненно, кто-то прикладывает к этому руку!

А вот и ответ — кто это так старается:

«По краю начались аресты. Люди живут в состоянии «мобилизационной готовности»: всегда имеют запас сухарей, смену белья...»

В самом деле, никуда не годится!

А Шолохов продолжал:

«Т. Сталин! Инквизиторские методы следствия: арестованные бесконтрольно отдаются в руки следователей. Надо покончить с постыдной системой пыток!»

Сигнализация Шолохова сыграла свою роль: Иосиф Виссарионович написал знаменитую статью «Головокружение от успехов» и крепко, как он это умел, ударил по головотяпам и вредителям.

Умелые и своевременные меры «сверху» помогли пройти по острию ножа. Крестьянство ограничилось стоном, но за топоры и вилы не взялось. Мужик, в конце концов, признал колхозы, как некогда картошку.

Сталин остался навсегда признателен бесстрашному и честному писателю.

К сожалению, долгую память имели и те, на чьи головы обрушился гнев Вождя. Не в лубянских правилах было забывать обиды. Карательное ведомство наточило вечный з у б на великого писателя. Подлой мстительностью палачей объясняются все или почти все жизненные испытания классика XX века.

Сложное время коллективизации Михаил Александрович отразил в романе «Поднятая целина». Замечательный художник показал преобразование деревни в ярких образах героев. Трудностей колхозного строительства Шолохов не избегал. Страницы романа пахнут потом и кровью. Люди борются, гибнут, терпят поражения и побеждают.

Как водится, начались унизительные придирки при публикации выстраданного романа. В журнале «Новый мир» редакторы потребовали снять главы о раскулачивании: слишком, дескать, жестокие картины. Пришлось снова обращаться к Сталину. Вождь потребовал рукопись и прочитал ее за одну ночь.

— Вот путаники! — рассердился он на слишком бдительных редакторов. — Мы раскулачивать не боялись, а они боятся об этом рассказать!

Он приказал не трогать в романе ни одной строки.

После «Поднятой целины» Михаил Александрович вновь вернулся к «Тихому Дону». Работа продвигалась трудно. Многочисленные недруги проявляли изобретательность и постоянно толкали писательскую руку.

Известно, что прообразом Григория Мелехова являлся Харлампий Ермаков, один из руководителей Вешенского восстания. Шолохов постоянно с ним встречался, уточняя многие подробности. Внезапно Ермакова арестовали и расстреляли. Произошло это в самый канун путча Троцкого в Москве. Сионисты упорно продолжали гнуть свою линию на Дону, стараясь любыми способами возмутить казачество против советской власти.

Самыми отвратительными персонажами «Тихого Дона» писатель вывел комиссара Штокмана и его доверчивого последыша Мишку Кошевого. Однако не кошевые составляли массу настоящего казачества. И Штокман, безжалостный расстрельщик, однажды вынужден признать: «Основная масса казачества настроена к нам враждебно». Оголтелый сионист, он отвечает на это национальное сопротивление лютой злобой: «Разговор должен быть короткий — к стенке!»

Именно штокманы и кошевые начали чудовищную операцию по расказачиванию. Ответом на их злодейства стало Вешенское восстание.

В «Тихом Доне» названа фамилия еще одного палача-сиониста комиссара Маркина. Прочитав роман, Маркин потребовал изменить свою фамилию в произведении. Шолохов отказался. Спор палача и писателя достиг самого «верха». Сталин посоветовал не только не менять фамилии чекиста, но и пристегнуть к нему Свердлова, который стоял у истоков декрета о расказачивании.

Озлобленный Маркин не унялся и предпринял попытку посчитаться с Шолоховым через его родственников.

Широкому читателю неизвестна одна деталь из биографии великого писателя: он был подкидышем. Его родная мать, девка-батрачка, выбрала зажиточный дом в станице и положила на ступеньки крылечка завернутого в тряпье ребенка. Она знала, что хозяевам этого дома Бог не дал детей. Сама же она уехала в Туапсе и больше в родных местах никогда не показывалась. Со временем она вышла замуж, у нее родился сын. Комиссар Маркин, возглавлявший в те годы Сочинское ГПУ, арестовал этого брата писателя. Матери ничего не оставалось, как явиться к знаменитому сыну. Михаил Александрович дошел до Сталина и освободил брата.

На Шолохове карательное ведомство испробовало весь набор своих подлых методов. Однажды, инспирировав отравление, писателя даже затащили на операционный стол, решив покончить с ним тем же способом, что и с Фрунзе. Спасла Шолохова счастливая случайность. Хотя уверенность убийц была такой, что на смерть великого писателя уже был заготовлен некролог.

Довольно сложной была афера, связанная с привлечением писателя к мифическому «Заговору казаков против советской власти». На Дону происходили массовые аресты. Дело раскручивал следователь Маркович. Он не церемонился с арестованными казаками.

— Почему не говоришь о Шолохове, фашистская морда? Он же, блядина, уже у нас сидит, И сидит крепко. Контрреволюционный писака, мать-перемать, а ты его покрываешь?

Доведенный до отчаяния, писатель снова обратился к Сталину.

«У меня убийственное настроение. Я боюсь за свою участь. За время работы над «Тихим Доном» против меня сумели создать три крупных дела... Все время вокруг моего имени плетутся грязные и гнусные слухи».

«Письма к Вам — единственное, что написал с ноября. Для творческой работы полтора года вычеркнуты».

«За пять лет я с трудом написал полкниги. В такой обстановке не только невозможно работать, но и жить безмерно тяжело...»

В таких невыносимых условиях гениальный писатель заканчивал великую эпопею «Тихий Дон».

Реакция Сталина, как всегда, была решительной и, главное, конкретной. Из Москвы на Дон отправилась комиссия во главе с М. Шкирятовым. Этот строгий человек в течение многих лет занимал пост верховного судьи в партийных делах. Метод его работы был предельно жестким... Шкирятов пришел к выводу, что недруги стараются любыми средствами скомпрометировать писателя и своими бесконечными интригами не дают ему работать.

Обстоятельный доклад комиссии Шкирятова обсуждался на заседании Политбюро. Итоги подвел сам Сталин:

— Великому русскому писателю должны быть созданы хорошие условия для работы!

Благодаря этому Михаил Александрович успел до войны с Гитлером завершить свой замечательный роман.

Судьба Б.Л. Пастернака — пример того, как коверкается жизнь человека в интересах сильных мира сего.

Пастернак — первая ласточка диссидентства, только не добровольного, а насильственного, принудительного. Поэт имел несчастье попасть в поле зрения хитроумной «тетки», она заботливо взяла его на колени и принялась утучнять славой, готовя его на роль страдальца за права человека, подлинного страстотерпца от бесконечных козней советской власти. При этом совершенно забывалось, что перу Пастернака принадлежат пламенные поэмы «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Его усиленно подавали (создавали имидж), как застарелого противника власти Советов, искренне убежденного в том, что для того, чтобы публиковать заведомо слабые сочинения, необходимо разрушить до основания великую державу.

Тревожные предчувствия одолевали Пастернака на протяжении почти всей жизни. Ему казалось, что в его судьбу постоянно вмешивается какая-то неведомая, но исключительно властная сила. Поэт стремился жить спокойно, наслаждаясь только творчеством. Однако ни спокойствия, ни наслаждения никак не выходило — что-то мешало постоянно. Не помогало и полное затворничество на роскошной писательской даче в одном из самых очаровательных уголков зеленого Подмосковья.

Судьбу поэта почему-то с самого начала покрывала некая дымка, предназначенная для создания загадочности, почти таинственности. Усиленно выпячивался его отец, преуспевающий художник, и полностью замалчивался дед, одессит, служивший кантором в синагоге. В семье кантора исповедовался хасидизм, и с благоговением произносилось имя основателя этого изуверского течения Баал Шем Това. Затем настал черед восхищения бешеной деятельности Ахад Гаама, тоже одессита, ожесточеннейшего соперника самого Т. Герцля.

Потомки кантора одесской синагоги сумели вырваться из «черты оседлости» и основательно выварились в котле столичной жизни. Как раз из таких и состояла основная масса так называемой русской интеллигенции.

«Закон написан в сердцах евреев!» — наставлял своих единокровцев неистовый Ахад Гаам.

Русская интеллигенция напоминала болото, упорно осушаемое, однако все равно достаточно мшистое, трясинное: превосходная почва для разнообразных махинаций деятельной и небрезгливой «тетки».

Дымка на судьбе поэта порождает множество вопросов.

В частности, до сих пор нет толкового объяснения вражды к Пастернаку со стороны заслуженной стукачки Лили Брик. Поэт всю жизнь симпатизировал Маяковскому, посвящал ему свои стихи (например, «Мельница»), но всякий раз перед ним стеной возникала властная фигура московской Мессалины, чья власть над подкаблучником Маяковским была неодолимой. Совершенно дикий случай произошел в последнюю новогоднюю ночь, которую суждено было отпраздновать Маяковскому. У него в Гендриковом переулке собралась компания друзей. Туда незваным гостем вдруг заявился Пастернак. Разгневанная Лиля Брик потребовала, чтобы «Володичка» вытолкал гостя взашей.

Что вызвало ее ярость? Уж не разузнал ли что-то Пастернак о сучьей деятельности этой дамочки и не собирался ли по-дружески предупредить хозяина квартиры? (Через 14 недель сердце Маяковского было пробито пулей.)

А необыкновенный ажиотаж вокруг Пастернака на Первом писательском съезде? Борис Леонидович испытывал вполне понятную неловкость. Уж он-то знал, что и в зале, и за стенами зала имелись подлинные мастера! А — вот же...

Затем этот подчеркнуто пожарный вызов в Париж, на конгресс. Ехать он не хотел — его послали. Он отказывался выступать — его заставили. Он поднялся на трибуну и произнес совершенно бесцветную речь, сказав: «Поэзия всегда остается той, превыше всех Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли».

Участники конгресса были разочарованы его выступлением (в самом деле, стоило ради этого срочно требовать человека из Москвы!). Однако сам Пастернак остался доволен. Ему удалось извернуться и не затронуть ни одной из политических тем.

На протяжении всей жизни Пастернак стремился писать прозу (как Пушкин и Лермонтов). Будучи человеком здравого ума, он все же понял, что ни «Повести Белкина», ни «Тамани» ему создать не удалось. Много сил вложил он и в «Доктора Живаго». Но... выше головы не прыгнешь! Поэтому достойна изумления вся мировая вакханалия, поднятая вокруг заурядного романа, а особенно Нобелевская премия. Здесь слишком зримо торчали уши осатанелых антисоветчиков, избравших Пастернака в качестве ритуальной жертвы.

Поражает обреченность в судьбе поэта, давнишняя намеченность его к закланию во имя «демократии» и «прав человека». Разве не ради этого вдруг зачастила в СССР баронесса М.И. Будберг, старый, заслуженный деятель сионистской «закулисы», и всякий раз она стремилась в Переделкино, к Пастернаку? В том же свете следует рассматривать и неожиданное появление рядом с больным затюканным поэтом молоденького А. Вознесенского, шустрого вьюноши, вдруг объявившего себя его учеником. Пастернак упорно отказывался от чести слыть Учителем этого прилипчивого сикофанта. Наконец он не выдержал и затопал ногами на некоего Льва Озерова, переводчика:

— Да что вы мне навязываете этого Андрюшу? Учитель, Учитель... Не я его Учитель, а Безыменский!

Наконец печальная история последнего сердечного увлечения состарившегося поэта.

Избранница Пастернака, в отличие от сахаровской, выглядела привлекательно. Но за ней тянулся слишком грязный «хвост»: эта шустрая дамочка отбыла лагерный срок за спекуляцию валютой. Под умелыми чарами обольстительницы старик, живший на даче анахоретом, мгновенно сомлел и раскис. Прелестная уголовница могла им вертеть, как только ей заблагорассудится. Недаром как раз в эти дни в критической статье, напечатанной в журнале «Октябрь», тревожно указывалось на «оскудение духовных ресурсов» поэта и заключалось: «Пастернак приносит в жертву форме любое содержание, не исключая разума и совести»... Продолжал вертеться в Переделкине Андрюша Вознесенский, все гуще роились зарубежные корреспонденты, все чаще наезжала из Лондона многоопытная Мура, баронесса М.И. Будберг. Остерегаясь открытых встреч с растолстевшей баронессой, Борис Леонидович, вроде бы искусно заметая следы, устроил застолье с гостьей из Англии на квартире своей очаровательницы.

Можно представить, как усмехалась коварнейшая «тетка», наблюдая за неуклюжей конспирацией поэта!

Пробил час, и подруга с уголовными наклонностями оказалась на Лубянке. Туда же пригласили и Пастернака. Старик пережил несколько унизительных часов. Первым делом, естественно, расспросы, протоколы, подписи (внизу каждой страницы). Затем последовало тыканье носом в сокровенные дела. В частности, в руках следствия оказалось многое из того, что он упорно скрывал и прятал, доверяя только той, кому принадлежало его сердце. Состояние было словно у нашкодившего кота. Для «тетки» не существовало никаких секретов. И зря он изощрялся в конспирации: за ним следили постоянно, фиксируя с близкого расстояния каждый шаг, каждое слово, каждое движение.

Разговаривал с Пастернаком молодой сотрудник в форме. «Литературовед» был вежлив до предела. Под конец, усугубляя смятение несчастного старика, он глумливо возвратил ему фривольные стихи, посвященные своей избраннице:

Под ракитой, обвитой плющом, 
От ненастья мы ищем защиты. 
Наши плечи покрыты плащом, 
Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся. Кусты этих чащ 
Не плющом перевиты, а хмелем. 
Ну — так лучше давай этот плющ 
В ширину под тобою расстелем!

Горьким и безрадостным оказалось старческое увлечение, кровавым финал. Решительно отказавшись играть навязанную ему роль приверженца западных свобод (даже вернув Нобелевскую премию), Борис Леонидович заканчивал жизнь жертвой недобросовестных махинаций «тетки» и укрылся от ее «всевидящего глаза» лишь под могильной плитой на кладбище в Переделкине...

Свалив с плеч тревоги коллективизации, Генеральный секретарь получил небольшой роздых и обратил внимание на культуру.

После кремлевского верха, очищенного от троцкистов, здесь прямо-таки шибало в нос знакомой затхлостью. Никакие ветры перемен сюда не пропускались. Народ окопался тертый, битый, опытный. Сменилась тактика: не высовываться понапрасну (соблюдать осторожность). И все же активность не снижалась. Орудовали так, словно возвращение Троцкого — вопрос ближайших дней. Хитря и приспосабливаясь, кальсонеры как бы заранее выслуживались перед своим кумиром. Вот приедет барин и похвалит, и наградит. Словом, Троцкий выслан, но дело его живет. Возвращайтесь поскорее, драгоценный наш Лев Давидович!

Для выдувания затхлости срочно требовался хороший сквознячок.

Опытные люди уверяют, что евреев отличает полное отсутствие чувства меры. При неудачах — вопли, при удачах — радость через край.

Старые большевики, «ленинская гвардия», скопившиеся в Обществе политкаторжан, посовещались и решили выпустить в своем издательстве гнусную книжонку французского маркиза де Кюстина о России — настоящий пасквиль. Расчет был явно низменный, и он удался: на столичных кухнях книжку обсуждали на все лады, издателей нахваливали за смелость. Развивая первый успех, «гвардейцы» решили опубликовать в партийном теоретическом журнале известную статью Ф. Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Специалистам эта статья была известна хорошо. К сожалению, друг и соратник К. Маркса показал себя в ней оголтелым русофобом. Он оперировал избитыми обвинениями: «тюрьма народов», «агрессия», «реакционное черносотенство». Именно поэтому «старые гвардейцы» и вознамерились снова привлечь внимание к этому документу. Однако успел вмешаться Сталин. Он вынес вопрос на заседание Политбюро. Возражая классику марксизма-ленинизма, Сталин подчеркнул, что политика партии не имеет ничего общего с примитивным национализмом, и проводит задачу укрепления единого и неделимого социалистического государства.

Вскоре был объявлен конкурс на создание учебника по истории. Идеологические установки нынешних «корифеев» — Бухарина и Покровского — полностью совпадали с извращенными взглядами Энгельса. Россия — «тюрьма народов», Минин и Пожарский — «контрреволюционеры», Богдан Хмельницкий — «предатель украинского народа»...

Победителем на конкурсе стал учебник русского историка А. Шестакова. Его напечатали к началу учебного года.

В невыносимые условия попал вернувшийся с чужбины Алексей Толстой. Как и Горькому, троцкисты не могли ему простить «измены эмиграции». Прибавился еще и новый «грех»: вернувшись на Родину, бывший граф написал злободневную и чрезвычайно динамичную повесть под названием «Хлеб», посвященную обороне Царицына. Кальсонеры аж задохнулись от возмущения. Главным героем повести был Сталин... Но, щелкая клыками, открыто нападать на повесть остерегались: уж слишком суровым был Хозяин. Они дождались случая и вцепились в пьесу А. Толстого о Петре Великом. Спектакль был поставлен в МХАТе режиссером И. Берсеневым. После премьеры на автора и коллектив театра обрушилась сама «Правда». Разносная рецензия была озаглавлена «Реставрация мережковщины».

Прекрасно понимая, что скрывается за расправой с вернувшимся писателем, Сталин поспешил вмешаться. В «Правде» в очередной раз сменили главного редактора. Больше того, «Мосфильм» заинтересовался повестью «Хлеб» и пригласил для работы над кинокартиной братьев Васильевых, прославившихся фильмом «Чапаев».

Наконец в 1932 году в подзапущенном доме советской литературы распахнулись окна и потянуло освежающим сквозняком: решением Центрального Комитета зловредный РАПП был ликвидирован. Пал самый мощный бастион троцкизма в идеологии. Знаменательное событие произошло под Пасху. Писатели бросались друг к другу с поздравлениями. Во МХАТе экзальтированные актеры утирали слезы и от радости целовались накрест.

Начиналась генеральная приборка.

На следующий год завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала. Событию придавалось огромное значение. Никто не скрывал, что сооружение ведется руками заключенных. Но это был искупительный труд вчерашних грешников. И осужденные за преступления люди работали героически. Потрясали сроки строительства. Панамский канал длиною 80 километров строили 28 лет. Суэцкий (160 км) — 10 лет. Беломорско-Балтийский имел протяженность 227 километров и был построен менее чем за два года. Июльским жарким днем по каналу на теплоходе проехали члены правительства: Сталин, Киров, Ворошилов. Месяц спустя теплоход принял на борт 120 писателей. В результате их поездки появилась внушительная книга, — не столько о самом канале, сколько о строителях. Литераторы встречались с рабочими, выспрашивали, фотографировали, заполняя свои блокноты. Многие из создателей рукотворной реки получили досрочное освобождение, были награждены орденами. Осмысленный труд на благо Родины преобразил людей. Раскаяние в совершенных преступлениях проявилось в работе и сделало их героями, переломило их судьбу...

Кандидатура А.М. Горького на Нобелевскую премию возникла сразу же, едва он уехал в эмиграцию. Разрыв с режимом поднял шансы великого писателя необычайно высоко. В тогдашнем литературном мире художника, равного Горькому, попросту не имелось. Он почитался представителем немеркнущей плеяды русского «серебряного века». Зарубежная печать уверенно предсказывала, что на этот раз высшую литературную награду обязательно получит если не Горький, то кто-нибудь из русских писателей.

В среде эмигрантов, обосновавшихся в основном в Париже, закипели страсти соперничества. Горького эта публика откровенно ненавидела, считая его «большевизаном». Назывались имена И. Бунина, Д. Мережковского, А. Куприна, И. Шмелева. Составились партии того или иного кандидата, началась ожесточенная грызня.

Страсти улеглись после статьи некоего В. Познера, напечатанной в газете «Возрождение». Он «помирил» спорщиков тем, что облил грязью всю эмигрантскую литературу*.

* Нынешние телезрители вправе поинтересоваться, а не имеет ли отношение теперешний Познер к тогдашнему? Да, имеет. Всяческое «поливание» России — наследственная профессия в этом клане.

Ни один из русских писателей в том году премии не получил.

Десять лет спустя Нобелевский комитет присудил награду И.А. Бунину. О Горьком на этот раз не поминалось, — он к тому времени окончательно уехал в СССР.

Политические соображения все заметней сказывались на решениях Нобелевского комитета. Тем более что писатели из России традиционно не пользовались симпатиями шведских «заседателей» еще задолго до Революции. Достаточно вспомнить, что лауреатами этой престижной премии так и не стали ни Л.Н. Толстой, ни А.П. Чехов.

Алексей Максимович отнесся к неудаче с Нобелевской премией так, как и положено художнику его ранга, — с ясным пониманием всего не слишком сложного механизма отбора лауреатов. Страна Советов по-прежнему подвергалась ожесточенному остракизму. Правда, в том году Соединенные Штаты Америки наконец-то сменили гнев на милость и вынуждены были установить с СССР нормальные дипломатические отношения.

Обязанности наркома культуры постоянно отрывали Горького от письменного стола. В литературе и искусстве продолжалась необъявленная вслух война. Неугодные доводились до отчаяния. Писатель Евгений Замятин, отчаявшись выжить в невыносимой обстановке, принялся хлопотать о заграничном паспорте. Горький пробовал его уговорить:

— Не уезжайте. Вот увидите, скоро все изменится.

Измученный писатель ничему уже не верил. Он не видел конца-краю всевластию лелевичей-кальсонеров. Это был больной, сломленный человек.

Алексей Максимович не досаждал Сталину своими просьбами, однако в критических случаях всякая деликатность решительно отбрасывалась. Так вышло и с Шолоховым. Кальсонеры не переставали измываться над писателем с Дона. После «Поднятой целины» он вернулся к прерванной работе над «Тихим Доном». И здесь коса нашла на камень: ни один журнал, ни одно издательство не отважилось печатать великое произведение. Редакторы попросту боялись. Алексей Максимович устроил так, что Сталин и Шолохов встретились у него на даче под Москвой. Это был самый надежный способ разрубить все завязавшиеся узлы, — беседой с глазу на глаз и начистоту.

Иосиф Виссарионович приехал на встречу в раздраженном состоянии. Из Германии поступали слишком нехорошие новости. Слава Богу, что позади все трудности

коллективизации. Удалось решить одну из основных задач государственной безопасности страны: продовольственную. Однако план индустриализации только набирал разбег. Работы — и очень напряженной — на несколько пятилеток. Сумеем ли? Успеем ли?

А тут еще какие-то лелевичи и авербахи!

Ощущение было, как от блох или клопов. Терпеть и дальше? Поднадоело!

Шолохов был в неизменной гимнастерке под ремнем и сапогах. Он сидел на краешке стула, смотрел под ноги и, нервничал, барабанил пальцами по колену. Алексей Максимович поместился сбоку Сталина и, не влезая в беседу, разводил костер в огромной пепельнице. Он тоже волновался и сдержанно покашливал. От него не укрылось состояние Генерального секретаря. Если бы Шолохов догадался и повел себя поосторожнее! Со Сталиным можно спорить, только необходимо улавливать момент. Вождь вспыльчив, но отходчив.

Иосиф Виссарионович ценил Шолохова за человеческую смелость и гражданскую честность, помня переписку в самые тяжкие периоды коллективизации.

Располагал Сталина и весь облик молодого писателя: открытое лицо, высокий лоб, чистосердечная улыбка. И эта заношенная гимнастерочка, ремень и сапоги! Человек всецело занят важным делом: «строит» роман, произведение, какого еще не бывало.

Молодец, одно только и скажешь!

Сталину очень хотелось, чтобы Гришка Мелехов, герой «Тихого Дона», после всех жизненных передряг все же сделал правильный выбор. Он так и сказал писателю:

—Михаил Александрович, перетащите его к нам!

У Шолохова вырвалось:

— Да не идет он... ну никак!

Сталин пустил густой клуб дыма и словно закутался в облако.

Сбоку настороженно кашлянул Горький. Он подавал Шолохову отчаянные знаки.

— Ну, хорошо, — проговорил Сталин. — Не идет, насиловать не надо. Но генерал Корнилов! Почему вы его так... так слабо показали? Это же наш враг. Враг сильный, смелый, враг идейный и слишком опасный. А у вас он...

— Он человек чести, — возразил Шолохов, глядя на носки своих сапог. — Он честно воевал. Он честно и заблуждался. Он единственный генерал, который убежал из германского плена.

Сталин вкрадчиво спросил:

—А как вы думаете, товарищ Шолохов, не обрадуются ли этому наши враги за рубежом? Не сделаем ли мы им подарок?

Счел нужным вмешаться Горький:

— Да разве на них угодишь? Плевать на них надо, вот и все.

Повисла напряженная минута. Сталин внезапно усмехнулся.

— Убедили! — признался он и стал вставать из-за стола. — Роман будем печатать.

На прощанье он с усмешкой поразглядывал просиявшее лицо Шолохова и проговорил:

— Так, говорите, не идет он к нам? Какой упрямый! Жаль. Очень жаль... Ну, желаю успеха, Михаил Александрович.

Одна особенность горьковского быта бросалась тогда в глаза: чем больше писатель стремился к встречам с собратьями по перу, особенно с молодыми, тем труднее становилось этим людям прорваться в особняк у Никитских ворот или на дачу в Барвихе. Всех встречал у ворот Петр Крючков и прогонял, грязно ругаясь и едва ли не толкая в шею. Крючков сделался несменяемым секретарем вернувшегося классика и старательно выполнял при нем роль стража и надсмотрщика (главная его роль откроется скоро, — на судебном процессе). Пока же, благодаря гориллообразному «секретарю» с необыкновенной волосатостью, «зеленую улицу» к Горькому имел чрезвычайно узкий круг людей: Маршак, Никулин, Михоэлс.

И все же Алексей Максимович встречался, подолгу разговаривал, читал рукописи, правил, а некоторым, понравившимся ему особенно, подавал советы. Так, художнику Павлу Корину он подсказал идею серии картин «Русь уходящая», а молоденькому Александру Твардовскому — тему поэмы «Страна Муравия».

Он по-прежнему радовался чужим успехам.

Свою старческую одинокость Алексей Максимович глушил работой и украшал привязанностью к сыну, к его семье. У Максима подрастали две прелестных девчушки, Марфа и Даша, их голоса звенели за дверью писательского кабинета Горького, создавая иллюзию прежней многолюдности, молодости, веселья. Так ему легче жилось и осмысленней работалось. Он торопился завершить основной труд своей жизни — «Жизнь Клима Самгина». К тому же от внучки Марфы, старшенькой, незримые нити тянулись к семье Сталина: в школе она сидела за одной партой со Светланой Аллилуевой. Девочки дружили.

Тем временем две «язвы» подтачивали кажущееся благополучие горьковского дома: ветреность снохи «Тимоши», жены Максима, и бесконечные придирки Крупской. «Великая Вдова» заставляла Горького уже третий раз переписывать его очерк о Ленине. Вязалась она и к тексту романа «Жизнь Клима Самгина». По ее настоянию изъяли несколько глав. Алексей Максимович испытывал тихие страдания. Больная старуха попросту бесилась в своей заброшенности и хваталась за любую возможность напомнить о себе, о своем значении (тем самым толкая писателя под локоть, мешая ему работать). Засадив Горького за переделку очерка о муже, Крупская принималась хозяйничать в той области, которую ей оставили, снисходя к положению «Великой Вдовы»: комплектование библиотек. Своими страшными базедовыми глазами она просматривала списки литературы и раздражительно вычеркивала, вычеркивала, вычеркивала. Библия, Коран, Данте, Платон, Шопенгауэр. И таких запрещенных авторов и книг для советского широкого читателя набралось более ста. Настоящее мракобесие!

Или, быть может, там орудовало лукавое и ловкое окружение?

Вторая «язва» горьковской семьи была серьезнее, больнее: жена Максима свела близкое знакомство с Гершелем Ягодой и нисколько не скрывала своих отношений с этим страшным человеком. Максим, как все слабые безвольные люди, стал все чаще прибегать к испытанному русскому средству залить растущее отчаяние: к граненому стаканчику...

Великого писателя удручала не только нездоровая обстановка в собственном доме, его угнетала и атмосфера в тогдашнем литературном мире.

Писательский быт изобиловал дикими выходками.

Аркадий Гайдар, сочинявший для детей, вдруг врывался в издательские кабинеты и выхватывал из кармана пистолет. Детский писатель был неизлечимо болен. Его рассудок повредился на расправах с мятежными крестьянами. Командуя карательным отрядом, он собственноручно расстреливал и даже рубил шашкой без всякого разбора. Наступившее безумие было карой за бесчеловечную жестокость. Гайдар жил одиноко (жена от него ушла), под присмотром и заботой своих товарищей Паустовского и Фраермана. Совсем недавно он публично разорвал свой партийный билет — в знак какого-то протеста.

А пьяные скандалы в ресторанах, а вульгарные драки между сочинителями!

Когда-то хулиганскими загулами отличался Сергей Есенин, теперь эту пагубную эстафету подхватил Павел Васильев, талантливейший парень с Иртыша.

Горький плакал, слушая стихи Есенина.

Павлу Васильеву он дал рекомендацию для вступления в Союз писателей.

Тем и другим Алексей Максимович восхищался, как истинными самородками. Таланты обоих сверкали, и Горький видел в них как раз проявление того, на что он надеялся, нетерпеливо призывая Революцию: буйное разнотравье на благодатной русской почве под солнцем Свободы. Одного из поэтов родила рязанская глубинка, другого — старинная рубежная казачья линия на Иртыше.

Но сколько же огорчений доставляли как один, так и другой великому писателю своим бесшабашным поведением!

На первых порах Алексей Максимович проявлял снисходительность взрослого. Ему казалось, в молодых поэтах играет кровь, им необходимо перебеситься. Однако время шло, а выходки буянов достигали степени откровенного хулиганства. Безобразное поведение становилось вызывающим и дерзким. Своей необузданностью поэты словно бы бросали вызов... но кому, кому? — вот в чем вопрос! А ведь понимали (должны были понимать!), что своими безобразными выходками сдают на руки врагам сильные козыри во всех мастях.

Литературная жизнь Москвы в те времена ощутимо попахивала кровью. Едва вынули из петли Есенина, засверкал топор над головой молоденького Шолохова, а вскоре грянул выстрел в Гендриковом переулке. Так что появление поэта из Сибири походило на подкрепление национальным силам, ведущим тяжкое сражение с ордой врагов. За спиной Васильева была учеба во Владивостоке на факультете восточных языков и добровольное бродяжничество с оседанием в Павлодаре, в Новониколаевске (Новосибирске) и в Омске.

В Москве молодой поэт быстро вошел в литературную среду. На квартире Л. Сейфуллиной он познакомился с Шолоховым. Писатель Е. Пермитин, земляк из Усть-Каменогорска, свел его с Б. Корниловым и Я. Смеляковым. Стихи сибирского парня нравились А. Толстому, Б. Пастернаку и Д. Бедному. Он стал своим человеком в семье С. Клычкова, за ним ухаживали такие «львицы», как В. Инбер, Г. Серебрякова и Е. Усиевич.

Высокое покровительство Васильеву стал оказывать В.В. Куйбышев.

Как и кудрявый золотоголовый рязанец, поэт с Иртыша успевал писать искрометные стихи и устраивать безобразные скандалы. В Москве Васильев вел себя, словно в родной станице. Одно время он крепко сошелся с Борисом Корниловым и Ярославом Смеляковым.

Три мальчика,

Три козыря бубновых,

Три витязя бильярдной и пивной!

Несколько раз загульная троица оказывалась в отделении милиции, откуда их ранним утром выручала знаменитая Любка Фейгельман.

В 1923 году в советский литературный обиход вошло понятие «русского фашизма». Тогда своими жизнями поплатились А. Ганин с товарищами. Их прикончили на Лубянке. Обвинение в фашизме витало и над головой Есенина. А через два года после убийства Маяковского Москва была потрясена широкозахватным делом так называемой «Сибирской бригады». Среди арестованных были в основном не сильно известные поэты и прозаики: Н. Анов, Е. Забелин, С. Марков, Л. Мартынов, П. Васильев и Л. Черноморцев. «Литературоведы» в петлицах вовремя среагировали на роспуск клыкастого РАППа и принялись пропалывать русский литературный подрост. Всем обвиняемым клепался антисемитизм и фашизм.

«В качестве конечной политической цели выдвигался фашизм, в котором увязывались национализм и антисемитизм... В качестве первого этапа на пути к фашизации СССР группа выдвигала создание независимой белой Сибири. Идея белой Сибири порождала культ колчаковщины и Колчака, как предвестника и грядущего диктатора фашистской России».

Обвинения слишком грозные, обрекающие на смерть, однако за арестованных кинулись хлопотать лица, власть и влияние имущие. Особенно постарался И. Тройский, свояк П. Васильева, занимавший в те годы сразу три поста: он являлся главным редактором «Нового мира» и «Красной нови», а также ответственным секретарем «Известий». Русские «фашисты» отделались на удивление легко: Васильев и Черноморцев получили условные сроки, остальных сослали в Архангельск на три года.

Обращал на себя внимание обвинительный «гарнир»: любая выходка русских литераторов квалифицировалась, как оголтелый фашизм. Об этом следовало бы вовремя задуматься...

Горький, окончательно вернувшийся на родную землю, понемногу налаживал подзапущенное литературное хозяйство. Писатель стал убежденным и деятельным помощником Вождя. Естественно, его все больше раздражали буйные выходки Васильева. Кажется, пора бы и остепениться... Чашу терпения Горького переполнил дикий случай, которому он стал свидетелем. Произошло это в Кремле.

За спасением «челюскинцев» с тревожным нетерпением следил весь мир. Чудеса героизма демонстрировали советские летчики, работавшие в условиях полярной ночи. Наконец с места катастрофы были вывезены последние люди (захватили даже собак). Летом, июльским жарким днем, Москва вышла на улицы встречать спасенных. Встреча вылилась во всенародный праздник. У всех на устах были имена руководителей экспедиции и отважных летчиков. Семь соколов первыми в стране были удостоены звания Героев Советского Союза.

Вечером в Кремле советское правительство устроило пышный прием. За столами с участниками экспедиции и летчиками сидели члены Политбюро, наркомы, военачальники, лучшие производственники столичных предприятий, представители науки, литературы, искусства.

В.В. Куйбышев, заботливо опекавший Павла Васильева, устроил так, что поэт оказался в числе приглашенных в Кремль. Куйбышев сам казахстанец, земляк Васильева, рассчитывал, что называется, показать товар лицом: поэту предстояло читать свои стихи на этом торжестве. Сталин, сам поэт, несомненно, обратит внимание на такой талантище и... Словом, Васильеву представлялся счастливый шанс разрушить козни врагов и по-иному определить свою творческую судьбу.

На кремлевских праздниках считали за честь выступить самые знаменитые певцы и декламаторы. Так было и в этот великий день. Счастливые участники застолья не жалели ладоней. Наконец, ведущий объявил выступление поэта Павла Васильева.

Куйбышев, волнуясь, наблюдал за тем концом стола, где помещались Сталин, Молотов, Ворошилов. Он предвкушал большой успех своего молоденького «протеже».

Горьким же было разочарование этого большого государственного деятеля. Он проклял день и час, когда решил поддержать затираемого недругами поэта-земляка.

Васильев, поднявшись на невысокую эстраду, не придумал ничего лучше, как заорать во всю глотку на мотив «Мурки»:

Здравствуй, Леваневский, здравствуй Ляпидевский/ 
Здравствуй, Водопьянов, и прощай! 
Вы зашухарили. «Челюскин» потопили. 
А теперь червонцы получай!

Зал замер в шоковом оцепенении. Установилась глубокая тишина.

Невыносимо было смотреть, как к пьяному поэту подошли два распорядителя и, взяв его за локти, вывели из зала.

Алексей Максимович Горький, при всей своей выдержке, кипел от негодования. Нашел же где! Ах, черти драповые!

Само собой, этой выходкой немедленно воспользовались завистники и недруги. «Ну вот, а мы что говорили? Шпана, люмпен-сочинители... фашисты!»

И что им возразить?

В статье, помещенной в «Правде», Алексей Максимович сурово заговорил о гнилых нравах литературного «кабачка имени Герцена» (намекая на известный писательский ресторан). И вынес свой жесткий приговор: «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».

Он больше никогда, ни при каких обстоятельствах не хотел слышать фамилии Васильева.

Тройский, родственник Павла, обрушился на парня с бешеными упреками. Упустить такой случай! И так оскандалиться! Причем не только самому, но и оскандалить всех, кто принимал участие в его судьбе!

— Ты что... не соображал, где находишься? Поверь, ни один из НИХ такого себе не позволил бы никогда!

С убитым видом молодой поэт рассматривал свои ладони. Оправданий не находилось. Внезапно он поднял голову и внимательно посмотрел Тройскому в самые зрачки.

— Вы не обращали внимания: чем поэт ближе к партии, тем хуже пишет? Странная закономерность... правда?

Смешавшийся Тройский пробормотал что-то вроде: «Этого еще не хватало!»

В стране тем временем разворачивалась деятельная подготовка в Первому съезду советских писателей. Во все концы страны, в национальные республики и автономные округа, отправились писательские делегации из Москвы. Васильеву выпало поехать в Таджикистан. Возглавлял делегацию Бруно Ясенский. Казалось бы, после такого громкого скандала молодой поэт станет тише воды и ниже травы. Ничуть не бывало! На загородной правительственной даче, где поместили москвичей, Васильев в подпитии устроил такой безобразный дебош, что его решили немедленно отправить назад в Москву. Утром, проспавшись, скандалист пал на колени и стал вымаливать прощение. Что было делать? Поверили, простили. Хотя кто-то из писателей проворчал старинную русскую поговорку: «Умел воровать, умей и ответ держать!» А то — хулиганить мастера, а на расправу жидковаты. Не по-мужски выходит!

В Колонном зале, где проходила работа писательского съезда, Васильеву места не нашлось. Не помог и Тройский.

И Васильев снова завил горе веревочкой: избил поэта Джека Алтаузена. В «Правде» появилось коллективное письмо писателей, свидетелей драки. Они взывали к властям, называя бесконечные бесчинства буяна «хулиганством фашистского пошиба» (Д. Алтаузен был евреем). На этот раз был арест, был суд и приговор: три года лагеря. Снова бросился Тройский по этажам власти, добрался до Молотова и выручил родственника: Васильев был помилован и появился в Москве.

Постоянные обвинения в фашизме звучали обрекающе. Отвратительный смрад фашизма расползался по Европе: Муссолини, Пилсудский, Титлер. В Советском Союзе для искоренения русского фашизма в самом зародыше создали на Лубянке спецподразделение, называлось оно 9-м отделением 4-го отдела, возглавлял его капитан Журбенко.

Для русских поэтов, постоянно возмущавшихся засильем, наступили черные дни.

Для облегчения работы 9-го отделения из Астрахани, из ссылки, досрочно освободили поэта Ивана Приблудного. Он стал активно сотрудничать с «теткой» и быстро подвел своих доверчивых товарищей под обух.

Наступивший год выдался исключительным на необыкновенные события.

В январе состоялся XVII съезд партии, он вошел в историю как съезд победителей.

В Берлине блистательную победу над фашизмом одержал замечательный болгарский коммунист Георгий Димитров.

Летом Москва триумфально встретила героических челюскинцев.

Потрясение читателей вызвала книга Николая Островского «Как закалялась сталь».

В течение целых двух недель восторженные москвичи запруживали улицы возле Колонного зала: там работал Первый съезд советских писателей.

На таком радостном фоне совершенно незаметным прошел визит в Москву английского писателя Герберта Уэллса. Это было третье посещение знаменитого фантаста, написавшего 14 лет назад книгу «Россия во мгле». На этот раз он также побывал в Кремле, беседовал со Сталиным, однако уехал разочарованным: Генеральный секретарь выслушал все его предложения, но ни на одно не откликнулся.

Год завершился двумя кровавыми преступлениями: на юге Франции фашистские террористы убили югославского короля Александра и французского министра иностранных дел Барту; в Ленинграде в коридоре Смольного был застрелен Сергей Миронович Киров...

Joomla templates by a4joomla