13

Горький становился по-старчески ревнив, — все-таки он был старше Муры ровно вдвое.

Ему казалось, что из всех людей, облепивших его в это смутное время, для нее нет совершенно незнакомых, с большинством из них она когда-то виделась, встречалась, находилась в отношениях приятельства. Но она это зачем-то старательно скрывала, маскировала. Так вышло и с недавним содержателем моднейшего ночного ресторана «Вилла Родэ», где бывал «весь светский Петербург» и где кутил двойник Распутина (сопровождаемый, как правило, своим «секретарем» Ароном Симановичем). Сам Родэ, вроде бы румын, после революции ловко пристроился к Дому ученых, и теперь они вместе с Горьким выбивали продуктовые пайки, спасая академиков от голодной смерти. Румын и Мура так неумело разыграли сцену знакомства, что у Горького возникло подозрение: ему показалось, Мура и Родэ были знакомы прежде, однако вдруг зачем-то принялись скрывать это свое знакомство.

Втихомолку Горький ревновал и страдал.

Обращала ли Мура внимание на состояние своего... как бы поделикатнее назвать положение писателя!., своего работодателя, любовника, не венчанного мужа? Создавалось впечатление, что его тихая мучительная ревность даже входит в ее планы. Жила она теперь с завидною уверенностью в правильности своего избранного пути. За эти месяцы, что она обрела покой на Кронверкском, Мура прямо-таки расцвела. Страшный Петере находился далеко от Петрограда, в Туркестане — учил тамошних чекистов разрывать собак и воевать с англичанами, лезущими из Афганистана.

Состояние же Горького ухудшалось с каждым днем. Одно легкое уже совсем не действовало, он жил на сохранившимся, но тоже пораженном: беспрерывно заходился кашлем и сплевывал в платок. К этому прибавилось еще заболевание сердца.

Новая волна ревности накатила на него с приездом Герберта Уэллса.

Знаменитый английский фантаст собрался навестить Россию второй раз. Шел 1920 год. После первого визита Уэллса миновало шесть лет. В эти годы уложилось много: Первая мировая война, крушение трех старейших монархий Европы, революция и гражданская война в России. Бурные события реальной жизни явно обгоняли воображение сочинителя фантастических романов. В последние годы он стал терять своих читателей.

Странное впечатление оставляли наезды Уэллса в разоряемую, истекающую кровью страну.

Первое недоумение возникало от желания писателя остановиться на квартире Горького. Англичане — предельно чопорный народ. У них совершенно отсутствует разгильдяйская русская манера вдруг вваливаться в дом не только к знакомым людям, но и к родственникам. «Мой дом — моя крепость!» Свой быт британцы оберегают от посторонних взглядов, избегают интереса и к чужим порядкам. И вдруг респектабельный Уэллс (а он приехал не один, а в сопровождении взрослого сына) становится постоем в перенаселенной квартире Горького, презрев удобства и покой официальной резиденции. Голод, холод и разруха? Но это не для всех. В те же дни в России обретались Ф. Вандерлип и А. Хаммер. Они жили в роскошном особняке, конфискованном у русского миллионера, имели не просто хороший, но изысканный стол, — такой, какого они не имели у себя дома. Особенно их восхищали редкостные вина из императорских подвалов.

И вот Уэллс отказывается от таких завидных условий и поселяется в безалаберной квартире на Кронверкском, где за стол, как правило, усаживалось не менее 15 человек. Это не считая заглянувших на огонек гостей. Народ был преимущественно шумный, неуемный, обожавший шутки, розыгрыши, громкий жизнерадостный хохот.

Уэллс вроде бы стойко переносил обременительное для пожилого человека многолюдство. Он много ездил по Петрограду, отправился в Москву, разговаривал в Кремле с Лениным, но задерживаться там не стал и тут же вернулся. (После этой знаменательной беседы Уэллс назвал Ленина «кремлевским мечтателем», а Ленин своего собеседника — «мещанином, мелким буржуа».)

Уэллс приезжал на несколько дней, а прожил более двух недель. Истекал октябрь. Петроград выглядел жалко. Oставшееся население судорожно готовилось к новой лютой зиме. Многие дома стояли с выломанными рамами, со снятыми дверьми. С моря задувал ветер, нес дождь со снегом. Редкие прохожие бежали, пригнувшись, несли вязаночки старого паркета.

Мура исполняла при Уэллсе роль переводчицы. Галантный британец напомнил ей, что они давно знакомы — ее, молоденькую жену Бенкендорфа, представили ему на балу у русского посла Шувалова. На ревнивый взгляд Горького, гость слишком преображался при разговоре с его секретаршей, слишком часто как бы невзначай касался ее круглого колена.

В канун отъезда Уэллса в доме произошел скандал. Глазастая молодежь засекла, что уже под утро из спальни Муры на цыпочках вышел английский гость в нижнем белье. За утренним чаем это происшествие стало темой для остроумных пересудов с неудержимым хохотом. Андреева, не выдержав, сослалась на дела и уехала на службу. Уэллсу под градом насмешек молодежи ничего не оставалось, как неуклюже подхохатывать. Мура держала на лице слегка смущенную улыбку. Горький сдерживался из последних сил. Ему было мучительно неловко за Уэллса: как истый британец, он, видимо, посчитал русского писателя за туземца, а у туземцев стало за обычай угощать дорого гостя, предлагая ему на ночь свою жену.

Он испытал громадное облегчение, когда надоевшие гости, подняв свои добротные европейские чемоданы-кофры, стали все так же говорливо спускаться вниз.

Новая странность: Уэллс отправился из Петрограда в Лондон почему-то не через Ригу (обычный в те времена маршрут), а через Ревель. Он пообещал Муре навестить в Эстонии ее детей и прислать ей письмо. Письмо действительно пришло, но не по почте, а с оказией — привез его и таинственно вручил некий Эльдер, человечек с беспокойным утекающим взглядом (известный, к слову, сионист).

Скорей всего, за Эльдером следили так же плотно, как в свое время за Зиновием Пешковым. Осталось неизвестным, был ли он арестован. Но в доме Горького чекисты появились. Они приехали, выбрав момент, когда писатель во «Всемирной литературе» проводил какое-то совещание. Чекистов интересовала только комната Муры. Пока шел обыск, она стояла, прислонившись к косяку, и, полуприкрыв веки, беспрерывно курила. Забрав какие-то бумаги, чекисты уехали. В другие комнаты они даже не заглянули.

В доме воцарилось угнетенное молчание. Молодежь попряталась по своим углам. Было не до шуток. Все ждали возвращения хозяина.

Горький, узнав о налете на его квартиру, пришел в настоящую ярость. Главным виновником обыска он считал Зиновьева. Потеряв всякое терпение, он объявил, что едет в Москву, к Ленину.

Поехал Горький один и по обыкновению остановился на квартире Е.П. Пешковой.

Все здесь ему было знакомо до мелочей. На Воздвиженке он жил до разрыва с первой семьей. В этих стенах он перенес события бурного 1905 года. Тогда здесь было многолюдно. Квартира писателя день и ночь охранялась грузинами-боевиками, вооруженными с головы до ног. Опасались налета «черной сотни»...

Всякий раз, приезжая в Москву, Алексей Максимович испытывал волнение.

Москва, раскидистая, вся в садах, с огромными старинными усадьбами, ничем не походила на град Петра с его дворцами, набережными, проспектами. Если в северной столице заключался мозг России, то в Москве — ее русское сердце.

Екатерина Павловна, полная величественная дама, привыкла в точности исполнять все поручения бывшего мужа. К его приезду она созвонилась с Кремлем. Обещали приехать Ленин, Дзержинский, Троцкий. Из Петрограда вызвали Зиновьева. Намечался серьезный разговор.

Оставленная Горьким много лет назад, Екатерина Павловна по-своему устроила свою судьбу. Некие люди крепко связали ее с «Международным. Красным Крестом» (она стала бессменным представителем этой мощной масонской организации в России). В личном плане она была влюблена в «железного» Феликса, и могучая Лубянка заботливо опекала ее на всех изломах судьбы. Сын Максим также связал свою жизнь с секретными ведомствами СССР.

Очередное сердечное увлечение бывшего мужа вызывало у нее брезгливость. В отличие от него она знала о двойном, если не тройном, дне этой авантюристки. До нее уже дошли рассказы о спальном приключении Уэллса на Кронверкском. Екатерина Павловна не сомневалась, что Зиновьев через своих чекистов располагает всеми сведениями о настоящей личности «графини Закревской» (на самом деле отец Муры, однофамилец старинного генерал-губернатора Москвы, служил скромным сенатским копиистом). Хозяин

Петрограда считал эту ловкую дамочку английской шпионкой. Товарищ Петере добавлял, что она могла выполнять и задания немецкой разведки... На взгляд Екатерины Павловны, чрезвычайно «пахучее» окружение Горького дополнял еще и сомнительный румын Родэ, которому знаменитый писатель доверил распределение продовольственных пайков в Доме ученых.

Горький, старый, больной, несчастный, выглядел жалко. Он страдал от постоянной повышенной температуры, беспрерывно бухал надсадным кашлем. У него слезились глаза. Лечиться ему следовало и всерьез, а не кидаться с головой в сомнительные приключения с прожженными авантюристками!

Первым приехал Ленин.

Дверь ему открыла сама Екатерина Павловна. Заслышав ленинский говорок, Горький стал с усилием подниматься из глубокого кресла. Ленин подбежал к нему и обеими руками в плечи усадил его назад. Они мимоходом и неловко приобнялись. Екатерина Павловна заметила, что изможденный вид писателя подействовал на Вождя, но он изо всех сил старается этого не показать.

В ожидании остальных потекли томительные минуты. Горький стал настраиваться на предстоящий разговор. Он решил, что сегодня должно много определиться (в частности, вопрос с отъездом за границу).

— Как работается? — спросил Ленин, участливо заглядывая в глаза.

Горький стал рассказывать. Нынешней весной он закончил комедию «Работяга Словотеков». Главный герой — деятель демагогического пошиба, болтун и фразер, удивительно напоминающий многих и многих из... этих... нынешних... (Горький сделал над головой замысловатый жест рукой.) Естественно, Зиновьев сразу же узнал в Сло-вотекове себя. Сходство вышло поразительным: и бесконечные напыщенные речи, и сам стиль «силового» руководства... Отреагировал он мгновенно: после двух представлений спектакля был снят и запрещен. Надо ли говорить, что работать в таких условиях... сами понимаете!

Выслушивая, Ленин рассматривал собственные руки. У Горького создалось впечатление, что всю историю с запрещением пьесы Вождь уже знал.

Сокращая ожидание, Алексей Максимович рассказал о недавнем случае в Петрограде. Какая-то старая женщина из «бывших» — даже чуть ли не княгиня — осталась одна-одинешенька с кучей собак. Естественно, кормить их стало нечем. В отчаянии старая княгиня отправилась на Неву топиться. Собачья стая, почувствовав недоброе, подняла такой вой, что княгиня оставила свое намерение и стала обходить советские учреждения с требованием выделить хоть какой-нибудь корм для голодных собак. Ленин, барабаня по колену, помолчал.

— Да, этим людям пришлось туго. История — мамаша суровая. Умные из них, конечно, понимают, что вырваны с корнем и снова к земле не прирастут. Пересадка в Европу? Нет, не приживутся они и там.

— Вам их не жалко? — внезапно спросил Горький.

— Н-ну, как вам сказать? Умных, конечно, жалко. Но... Но как раз умных-то среди них маловато. Русский умник, если только его хорошенько поскрести, почти всегда еврей. Или с примесью... А сам русский — тютя, рохля. Согласитесь, материал для государственного строительства неважный.

Одушевившись внезапной мыслью, он заговорил о том, что Россию следовало бы поделить на квадраты. Зачем? А для эксперимента. В одних — проделать опыт построения социализма, в других — запустить туда иностранцев и посмотреть, что у них получится. Так сказать, здоровая конкуренция!

Просторный ворот мягкой рубашки стал Горькому тесен. Не поднимая глаз, он раздраженно буркнул:

— Через эти квадраты Волга течет!

Екатерина Павловна встревожилась, но вмешаться не успела, — у входной двери загремел звонок.

— Приехали! — объявила она, бросаясь открывать. Приехал один Дзержинский. Он поздоровался по-военному: наклоном головы, не склоняя спины.

— Лев Давидович? — спросил он хозяйку.

— Ждем. Уже скоро.

Дзержинский держался как свой человек в доме. С Екатериной Павловной он о чем-то пошептался.

— Нет, нет, — заверила она. — Не думайте ничего плохого.

В это время на лестничной площадке возник шум множества бегущих ног. Догадались сразу все: это по этажам рассыпалась охрана Троцкого. Дом, где помещалась квартира Пешковой, оцепили со всех сторон. Лишь после этого внизу возле подъезда зафырчал лимузин.

Троцкий привез с собой Зиновьева. Лифта в доме не имелось. Зиновьев, едва переступив порог, стал разевать рот и хвататься за грудь. Грузный, одышливый, он едва держался на ногах и припал к плечу Троцкого. Тот нервно отодвинулся и с непонятным укором проговорил:

— Ну вот...

Он был в длинной шинели, военной фуражке и сапогах.

Руки он держал в карманах.

Екатерина Павловна поспешила в прихожую со стулом. Усадив Зиновьева, она принялась названивать по телефону и требовать врача.

Пока возились с одним, вдруг опрокинулся на пол Дзержинский и, выгибаясь, конвульсивно застучал затылком о паркет. С ним приключился эпилептический припадок. Екатерина Павловна проворно побежала на кухню за ложкой, выкрикивая: «Язык, язык ему держите!» Троцкий, источая невыразимое презрение, смотрел на эту унизительную суету с больными и по-прежнему не вынимал рук из карманов шинели. Ленин со страдальческим видом массировал виски...

Когда Вождей привели в порядок и увезли, Екатерина Павловна чисто по-женски, по-матерински, положила руку Горькому на голову. Он в припадке признательности прижался к ее руке щекой и закрыл глаза. У обоих от увиденного и пережитого осталось тяжелое впечатление. Бедные люди! Им лечиться бы, а не управлять страной...

Вечером того же дня Горький засобирался домой, в Петроград. Екатерина Павловна уговаривала его не торопиться: разве можно ехать в таком состоянии? Он сделался замкнут, неразговорчив, деловит. Бесполезная поездка в Москву, за помощью, подтолкнула его к определенному решению. Никакой защиты ему здесь не найти!

В Петрограде его ждало письмо Ивана Шмелева, прекрасного русского писателя, застрявшего в Крыму. Это был настоящий вопль души вконец отчаявшегося человека. У Шмелева кровожадные чекисты арестовали больного сына и кинули его в подвал. Несчастный отец метался в поисках защиты, помощи. Он взывал к Горькому, как к последнему прибежищу своего неизмеримого отчаяния.

«О, пощадите, Алексей Максимович, еще не угасшую надежду. У меня нет сил, будьте же сильнее Вы, уделите мне крупицу Вашей силы, Вашего чувства к людям... Молим, молим о помощи! Не может быть, чтоб только стены стояли вокруг, чтоб перестали люди слышать и понимать муки.

Алексей Максимович! Руки буду целовать, руки, которые вернут мне сына...»

С невыразимой душевной болью отложил Горький этот документ человеческих испытаний. К нему обращались... а что он может? Да ничего не может! Ведь вот только что... Он издал невольный стон и принялся массировать ладонью левую половину груди.

Он знал: сын для Шмелева был единственной отрадой в жизни.

Привычное раздражение Горького на нелепые действия властей сменялось глухой злобой. Он готов был завопить от ярости и бессилия. О, мерзавцы! Что вы сделали с Россией, с ее великим народом? Нет на вас Петра Великого с его увесистой безжалостной дубинкой.

Но — дождетесь. Ох, дождетесь!

Вскоре на Кронверкском раздался телефонный звонок из Москвы. Звонил Ленин. Он держал себя так, словно ничего не произошло. Как бы продолжая случайно перебитый разговор, он посоветовал писателю всерьез заняться своим здоровьем.

— Батенька, вы нам нужны здоровеньким, а не больным. Вы меня понимаете?

Он еще сказал, что избави Бог лечиться у врачей-большевиков! Это настоящее безумие. Необходимо ехать за границу. Там есть великолепные специалисты.

— Поезжайте, не упрямьтесь, — уговаривал он. И напоследок пошутил: — А то, чего доброго, не пришлось бы нам вас тут немножечко арестовать!

После этого не осталось никаких надежд на защиту со стороны Москвы.

Зиновьев вышел победителем.

Joomla templates by a4joomla