1
Революция ошеломила Горького.
Русский интеллигент, имеющий за плечами экзотическую биографию, он искренне считал, что самодержавие губит Россию, не позволяет ей развить свои природные возможности и войти на равных в семью передовых стран планеты. Николая II он ненавидел за никудышное правление, за бессмысленную кровопролитную войну, а особенно за расстрел рабочей манифестации 9 января 1905 года. Царское отречение Горький встретил с ликованием. Русский народ сбросил, наконец, многовековой могильный гнет и впервые в жизни вздохнул полной грудью.
Будущее преображение России писатель связывал с людьми, выварившимися в заводском котле, — пролетариатом. Он щедро помогал большевикам деньгами, принял участие в работе V съезда партии в Лондоне, являлся личным другом Ленина. В своем романе с чисто русским сердечным названием «Мать» он показал рабочих творцами и созидателями грядущего. Иных сил для этого он в России не знал, не видел.
Русское крестьянство Максим Горький считал угрюмой косной массой, с неистребимой жаждой частной собственности в самой крови. Мужик умрет ради своей избенки, сарая, лошаденки, ради своей скудной тощей десятины. Он не жалеет ни себя, ни своей замученной жены, ни сопливых босоногих ребятишек. «Он до смерти работает, до полусмерти пьет», — писал великий знаток народной жизни Некрасов.
Нет, не задавленному нуждой крестьянству преображать Россию, сбросившую иго самодержавия. Такая великая историческая задача по плечу лишь пролетариату.
Павел Власов, герой романа «Мать», передовой, выкованный в классовых боях рабочий, в своей пламенной речи на суде полностью выразил взгляды самого Горького на революцию:
«Мы социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности, которая разъединяет людей, вооружает их друг против друга, создает непримиримую вражду интересов, лжет, стремясь скрыть или оправдать эту вражду, и развращает всех ложью, лицемерием, злобой».
В эту книгу, вызвавшую восторженную оценку Ленина, писатель вложил всю свою веру в великую очистительную силу революционного вихря.
«Пусть сильнее грянет буря!» — призывал знаменитый горьковский Буревестник, ставший символом надвигавшегося народного возмущения.
Грянуло. И лихо грянуло. Тысячелетняя империя рухнула, рассыпалась обломками. Клубы пыли поднялись до небес. В этом хаосе перемешались счастливейшие физиономии интеллигентов с шальными глазами и потными носами, обилие тыловой разнузданной солдатни и удивительное множество каких-то людишек, то и дело подъезжавших из-за рубежа. Никогда чопорный гранитный град Петра не знал такого обилия человеческого мусора.
Но главное свершилось: царизм пал. Горький сам писал: «Россия повенчалась со Свободой!» Теперь освобожденному народу требовалось закатывать рукава и приниматься за работу по новому обустройству родимого дома. Автор романа «Мать», а также песен о Буревестнике и Соколе считал, что труд предстоит гигантский, многолетний. Русских слишком много секли и слишком мало учили. Основные надежды Горький связывал с образованием народа, с повышением его культуры.
«Бесспорно, — писал он, — что Русь воспитывали и воспитывают педагоги, политически еще более бездарные, чем наш рядовой обыватель. Неоспоримо, что всякая наша попытка к самодеятельности встречала уродливое сопротивление власти, болезненно самолюбивой и занятой исключительно охраной своего положения в стране. Все это — бесспорно, однако следует, не боясь правды, сказать, что и нас похвалить не за
что. Где, когда и в чем за последние годы неистовых издевательств над русским обществом в его целом — над его разумом, волей, совестью, — в чем и как обнаружило общество свое сопротивление злым и темным силам жизни? Как сказалось его гражданское самосознание, хулигански отрицаемое всеми, кому была дана власть на это отрицание? И в чем, кроме красноречия и эпиграмм, выразилось наше оскорбленное чувство собственного достоинства?»
Горький писал гневно, тщательно подбирая обличительные выражения. На площадную брань, как многие в те дни, он был попросту неспособен. Близкие люди знали, что он мучительно краснел при слове «штаны».
А между тем эйфория от сокрушения царизма нарастала и мало-помалу превращалась в настоящую вакханалию уличной толпы — «хлама людского». Идею всеобщего равенства эта толпа восприняла как право на вседозволенность. Еще совсем недавно революция представлялась прекрасной женщиной с одухотворенным ликом. И вдруг она предстала отвратительной бабищей с пьяной харей.
Уже 4 марта, через три дня после царского отречения, толпа солдат предприняла настоящий штурм Александ-ро-Невской лавры. В толпе изобиловали матросские бескозырки и бушлаты. Предводительствовала матросами Александра Коллонтай, дочь царского генерала и пламенная большевичка. Нападавшие были распалены рассказами о несметных богатствах столичной лавры. Монахи успели затворить ворота, сели в осаду и тревожно ударили во все колокола... Разграбили и сожгли дом барона Фре-дерикса, министра царского двора. Самого барона не застали. Его больную жену выбросили на улицу без одежды (стоял мороз 17 градусов). Отличился знаменитый актер Мамонт Дальский, хороший знакомый Максима Горького и Федора Шаляпина. Упившийся лицедей появился из горящего дома с восторженной рожей и с двумя чучелами медведей... Мстительно раскопали могилу Распутина и с ликованием сожгли гроб с телом. Некий инженер Беляев успел схватить с груди покойника иконку Знаменской Божьей Матери. На обороте иконки были автографы царицы и ее четырех дочерей. Свою добычу инженер вскоре продал какому-то американскому коллекционеру.
Толпа увлеченно громила дворцы царской знати. Выбивались окна, обдирались стены, жглись старинные картины, сокрушались статуи. Плечо пьяного народа раззуделось на весь размах.
С восторженными воплями опрокидывались монументы на площадях.
А многочисленные газеты лишь подзадоривали разрушительную стихию толпы. Известный публицист Амфитеатров провозглашал: «Каждый царский памятник, по существу своему, контрреволюционен».
Горький пытался понять и даже оправдать это массовое варварство. Он вспоминал рассказ врача, свидетельствовавшего мобилизованных мужиков в начале Большой войны. По его словам, почти все были отмечены следами жестокой порки. Теперь поротые задницы потребовали справедливого возмездия. К этому прибавлялось остервенение от нескольких лет бессмысленной и кровавой войны, от тупости командования, от измен начальства. Накопилось и взорвалось, грохнуло на всю Планету!
Все чаще в мятущейся душе писателя возникало горькое сомнение: изрядно побродяжничав, исходив пешком всю Россию, он так и не узнал как следует ее великого народа. Возмеч-талось о несбыточном, грандиозном, захотелось Европы в Ко-нотопе! Мужик, основной житель России, виделся не за прадедовской сохой, а на завалинке избы с умной книжкой в руках.
«Февральская грязь» грозила затопить Россию по самую маковку. Горький написал «Воззвание» и собрал под ним подписи людей, имеющих международную известность. Документ появился сразу в двух газетах, «Известиях» и «Ниве»:
«Граждане!
Старые хозяева ушли, после них осталось огромное наследство. Теперь оно принадлежит народу. Граждане, берегите это наследство, берегите дворцы, они станут дворцами вашего всенародного искусства, берегите картины, статуи, здания — это воплощение духовной силы вашей и предков ваших».
Первый шаг был сделан, дело стронулось. Градус всеобщего озверения стал спадать.
Удалось спасти памятники у Исаакиевского собора и напротив Московского вокзала. Провели описание громадного Елагинского дворца со всеми его сокровищами. Одолели даже военное ведомство: из Петергофского дворца выселили роту самокатчиков.
Длительную борьбу пришлось вести за судьбу Зимнего дворца. Недавняя царская резиденция вызывала у солдат особенную ненависть. Горячие головы из Петроградского Совета приняли решение превратить Дворцовую площадь в кладбище — похоронить там жертвы революции. В постоянный укор самодержавию! В этом замысле угадывалась мстительность, но начисто отсутствовал здравый смысл. Кому эти массовые захоронения будут укором? Обитателей Зимнего дворца там давно уже нет.
У Горького, когда он волновался, краснела кожа на шее, он курил не переставая. С его губ сорвалось медное слово: вандализм.
Горький и Шаляпин отправились к председателю Петроградского Совета Чхеидзе. Все-таки социал-демократ, должен внять и распорядиться не безобразить красивейшую площадь в самом центре столицы. Чхеидзе, жгучий брюнет с лихорадочно горевшими глазами, не дождался, пока Горький кончит свою речь.
— Жер-ртвы р-революции должны быть похор-ронены под окнами тир-ранов! — провозгласил он словно с митинговой трибуны.
Покинув председателя, оба посетителя чувствовали себя обескураженными. Какой-то болезненный фанатизм! Что-то неладно с психикой у этих господ. Сколько же дров наломают они в своем необъяснимом возбуждении!
Простоватый на язык Шаляпин удрученно брякнул:
— Ну вот, скинули царя. Как будто этот лучше! Желчный упрек друга Горький принял на свой счет. В самом деле, стоило ли реять Буревестнику ради Чхеидзе и Керенского!
Все же великий писатель не терял надежды. Верный своей идее, что только повышение образования и культуры спасет Россию, он решил основать собственную независимую газету. Нужен, ох как нужен именно сейчас мощный «голос» здравого рассудка и благоразумия! Варварство толпы следовало прекратить и направить всю избыточную силу русского народа на созидательный путь.
Опыт общения с народом через печатный орган у него уже имелся.
12 лет назад, в 1905 году, он выпускал газету под зажигательным названием «Борьба», в ней печатался сам Ленин. Тогда царизм покачнулся, но все же устоял. Теперь достигнута долгожданная победа, заслуженная, выстраданная. И невыносимо было наблюдать, как желанная свобода выливается во всеобщее озверение.
Эмоции политические необходимо было заменить эмоциями этическими, эстетическими.
Свою газету Горький назвал символически «Новая жизнь». Он украсил ее призывом большевистской партии: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Первый ее номер вышел в мае, вскоре после того, как в бурлящую Россию вернулись из многолетней эмиграции Ленин, Плеханов и Троцкий.
Тыловых солдат, от которых в те бурные месяцы было серо на улицах столицы, Горький старался понять. По сути, это были те же многократно поротые мужики, только в шинелях и с боевыми винтовками в руках. Ошалелые от революционной вседозволенности, они ревели на бесчисленных митингах: «Долой! Теперь свобода!» Но с какой стати то же самое вытворяла русская интеллигенция, т.е. как раз образованное сословие, с которым Горький связывал все свои надежды на преображение России?
Он знал, что сам термин «интеллигент» появился примерно сорок лет назад с легкой руки писателя П.Д. Боборыкина. Мещанин, разночинец бегал зиму учиться грамоте к дьячку, обретал способность «разбирать по печатному», прочитывал две-три модные книжки и на фоне подавляющей неграмотности населения проникался спесью от сознания собственной исключительности. «Соседи ставят крестики вместо подписи, а я читаю!» Он носил длинные неряшливые волосы в обильной перхоти, очки на его худом лице сидели криво, ходил он в скверных сапожонках, глаза его лихорадочно горели. Если люди настоящей русской культуры предпочитали учиться у народа, то интеллигент стремился сам учить народ. Его высокой гражданской обязанностью теперь становится мыслить только «прогрессивно, по-европейски», он полон презрения ко всему отечественному, национальному, родному. Самые «передовые» замахивались даже на Бога и млели от восхищения своею дерзостью: «Вот я какой!»
Люди без достаточной культуры и образования, они добывали хлеб насущный преимущественно умственным трудом. На их беду, им было совершенно незнакомо восхищение работою Творца. Мир окружающий настоятельно нуждался в перестройке. Бог, создав его всего-то за шесть дней, многого не довершил, оставив сделать это людям. Так вот они, интеллигенты, все и довершат, доделают, доведут до совершенства (заместители Бога на Земле). Поэтому «Песня о Буревестнике» и воспринималась с таким восторгом, сделавшись как бы гимном надвигающейся Бури. На это ожидание накладывались пророческие слова Достоевского о великом назначении русского человека, — всеевропейском, всемирном! Верилось без всякого сомнения, что у России свой особенный путь развития, она еще не сказала миру своего колокольного слова, жила порабощенно, немо и лишь теперь, после ожидаемой Бури, раскроет свои запекшиеся уста.
Российская литература той предгрозовой поры изобиловала произведениями под программными названиями: «На переломе», «На повороте», «На распутье». Молоденькая героиня Чехова со сцены Московского Художественного театра восторженно восклицала: «Мы увидим небо в алмазах!» Ей вторил горьковский Сатин: «Человек — это звучит гордо!» Это было время, когда у касс Художественного театра ночи напролет стояли толпы, сгорая от желания приобрести билет хоть на галерку, хоть на приступочку.
Долгом каждого образованного россиянина считалось служить не Родине и даже не Богу, а исключительно «благу народа». Разночинцы бойко призывали поддерживать «святой огонь протеста против злых и темных сил жизни», будить «гражданское самосознание». Интеллигенция вызубрила Эрфуртскую программу, увлеченно дискутировала о Французской революции, прекрасно знала о положении рабочих в Новой Зеландии и не имела представления о рабочем классе у себя в России.
И с какой же радостью встречалось каждое известие об очередной удаче террористов! Убит, еще один царский сатрап, получив народное возмездие!
Горе стране, население которой вдруг начинает соревноваться в «прогрессивности».
Еще Лев Толстой обратил внимание на падение нравственного уровня русской литературы. Читателю все чаще предлагалось занимательное чтиво, потрафляющее вкусам грубым и низким. Литератор становился затейником, стремящимся возбудить нездоровые эмоции, толкователем которых зарекомендовал себя Зигмунд Фрейд. Человек оставался предметом литературы, однако с некоторых пор его стремились исследовать исключительно ниже пояса.
Умница Бунин, человек острой наблюдательности и желчный, не выдержал и разразился уничижительной тирадой по поводу неслыханного разлива такой псевдолитературы:
«Мы пережили декаданс, символизм, неонатурализм, порнографию, богоборчество, миротворчество, мистический анархизм, садизм, снобизм, лубочные подделки под русский стиль, адамизм и акмеизм — дошли до плоского хулиганства, называемого нелепым словом футуризм. Это ли не Вальпургиева ночь!»
Начало литературной деятельности Горького совпало с великим переломом в русской жизни, вызванным внезапной смертью императора Александра III. Лишившись мудрого правителя, Россия сначала вроде бы незаметно, а затем все ощутимей покатилась под исторический откос. Горький, завершивший к тому времени свое «хождение в люди», стал выразителем чаяний самых низов русского общества. Знаменательной вехой в этом отношении стало появление рассказа «Челкаш».
Во времена Державина и Пушкина литература в России называлась задушевным словом. Отсюда у русских особенное отношение к печатному слову. Отсюда и трепетное чувство каждого, кто дерзает браться за перо, — писатель в России должность почти что государственная, ответственности необыкновенной.
И вот в одночасье рухнули некие моральные преграды, грянул разгул литературных мародеров, мелких бесов, духовных паразитов.
Таким для России выпал перелом веков, когда она лишилась сначала Чехова, а потом и Толстого...
Возле Горького с Шаляпиным стал постоянно увиваться столичный журналист Корней Чуковский, длинный, худой, нескладный, весь какой-то вывихнутый. Он постоянно ломался, подхихикивал, сыпал новостями, сплетнями, анекдотами. Здороваясь, "он произносил одно коротенькое воробьиное слово «чик» (это означало: «честь имею кланяться»). Расставаясь, он делал ручкой и бросал: «Пока». От его вывертов Шаляпин сатанел.
В газетах заговорили о «горьковской компании», которая будто бы в заботах о сохранении национальных сокровищ собиралась «узурпировать власть». Чтобы не допустить «насилия над демократией», столичная интеллигенция сколотила «Союз деятелей искусства». В первую голову они постарались привлечь на свою сторону Ольгу Львовну, жену Керенского, патронессу всех зрелищных мероприятий в Петрограде. Она оказалась крайне падкой на лесть и горячо поддерживала все планы крикливого «Союза». Культурные силы столицы размежевались на две неравные группы. «Комиссии» во главе с Горьким и Шаляпиным противостоял «Союз», в котором верховодили Маяковский, Мейерхольд, Леонид Андреев и Соллогуб.
Росла как на дрожжах скандальная известность футуристов. Грохотал бас Маяковского, всего два месяца назад награжденного царем медалью «За усердие». Эпатирование публики эстрадными хулиганами приносило газетам
изрядный дивиденд. Чуковский изо всех сил домогался покровительства всесильного Власа Дорошевича, директора солиднейшей газеты «Русское слово». В какую-то минуту ему удалось вырвать согласие Дорошевича на знакомство со скандальным Маяковским, — он обещал привезти поэта в редакцию. Однако наутро, проспавшись, Дорошевич не поехал в редакцию, а Чуковскому отправил срочную телеграмму: «Если привезете мне вашу желтую кофту, позову околоточного».
Повсюду шныряли юркие, ловкие людишки. Один за другим открывались синематографы — узкие душные заль-чики, набитые стульями и скамейками, с белой простыней на дальней стене. Броские афиши хлестали по глазам аршинными названиями: «Экстазы страсти», «Отдай мне эту ночь», «Смертельный поцелуй». Публика набивалась битком и стонала от восторга.
Писатель Соллогуб сочинил «поэму экстаза» и назвал ее «Литургия Мне». Автор молится Нечистой Силе и заклинает ее: «Отец мой, Дьявол!» Анна Ахматова убежденно признавалась: «Все мы грешницы тут, все блудницы». Поэт Михаил Кузмин, известный педераст, скончался, держа в одной руке «Евангелие», в другой «Декамерон».