11
А.Н. Тихонов, муж Варвары Васильевны, был преданнейшим человеком. Горького он обожал. Незадолго до Большой войны ему посчастливилось наткнуться на редчайшую покупку, не слишком дорогую: старинное кольцо с александритом. Камень был изумительной огранки. Драгоценное кольцо Тихонов с трепетом поднес своему кумиру. Горький тут же подарил его Андреевой, доставив Тихонову тихие страдания. Сейчас, когда в доме воцарилась Мура, кольцо с александритом украшало волосатую лапу Крючкова. Так, в отместку Горькому, Мария Федоровна решила одарить услуги своего молоденького секретаря.
Поэтесса Зинаида Гиппиус, дама умная и язвительная, называла «г-жу Андрееву» каботинкой и утверждала, что комиссарши типа Коллонтай и Рейснер, Арманд и Андреевой попросту самые настоящие половые психопатки, которым революция открыла широчайшие возможности для удовлетворения необузданных страстей.
Сейчас Мария Федоровна бурно переживала внезапный приступ сценической молодости. После успеха в «Макбете» она вдохновенно играла Дездемону. Окружавшие ее льстецы на все лады соревновались в похвалах. Казалось, «комиссарша» начисто забыла о своем возрасте. На вид ей давали не более 35.
Помимо актерской деятельности она не забывала и о своих государственных обязанностях. Много времени и сил отнимала у нее идея строительства гигантского амфитеатра — для постановки исторических мистерий под открытым небом.
В огромной столовой на Кронверкском со стола не сходил кипящий самовар. Кто-то садился пить чай, а кто-то уже требовал, чтобы подавали ужин. Вечером Мария Федоровна уезжала, и в доме устанавливалась относительная тишина. Однако поздно ночью, после спектакля, вваливалась развеселая компания во главе с хозяйкой.
Алексей Максимович, возвращаясь из издательства, заходил к Шаляпину. В доме друга он отдыхал. Там все усилия домашних были сосредоточены на хозяине. Самым главным считалось его самочувствие, его настроение, его вкусы. Зная, что творится в горьковском доме, Федор Иванович совестился перед другом за свое благополучие.
На этот раз Горький застал великого артиста в сильном расстройстве. До него дошли слухи, будто Зиновьев, следя за выполнением Декрета о «красном терроре», высказался с неприкрытой злобой:
— Нечего цацкаться и с Шаляпиным. Подумаешь! Эта сволочь не стоит даже хорошей пули.
— Черт их душу знает! — возмущался Федор Иванович. — Уж, кажется, и поешь для них, и даже по-ихнему... Обрезание, что ли, еще сделать?
Мария Валентиновна, встревоженная сверх всякой меры, искала выхода. Она уже не плакала, глаза ее горели сухой яростью.
— Какого черта! Кто стрелял в Урицкого? Еврей. А в Ленина? Еврейка. Так при чем здесь Шаляпин? Почему они расстреливают одних русских? Как при Калке: взяли в плен, положили под доски, расселись и пируют... Ну почему ты все молчишь? — вдруг набрасывалась она на мужа.
Бедный Шаляпин с тяжелым вздохом лез в затылок.
Следовало, видимо, уезжать. Их, двух русских великанов, примут в любой стране. Но ведь как подумаешь о постоянной жизни на чужбине!.. Сейчас многие рвутся в Америку.
Оба они, и Горький и Шаляпин, побывали в этой стране еще десять лет назад. Горький тогда написал «Город желтого дьявола». Шаляпин желчно высказывался в письмах. «Это же азиаты, — клеймил он американцев. — Не дай Бог, если Россия когда-нибудь доживет до такой свободы!»
Да, побывать там можно, даже нужно. Но жить все время?! Нет уж, слуга покорный!
Но ведь и здесь становится совсем невмоготу! «Красный террор» набрал полный мах, в расстрельные подвалы «чрезвычаек» сволакивались тысячи и тысячи невинных жертв, там беспрерывно шла пальба. Мария Валентиновна была права: мстя за Урицкого и Ленина, завоеватели с поразительным упорством дырявили затылки самым образованным представителям русского народа, начисто уничтожая культурный слой нации (как раз ту ее часть, на которую у Горького были все надежды в революционном преобразовании России). Наблюдалось дикое торжество людей невежественных и кровожадных.
Даже они с Шаляпиным, люди в политике наивные, отчетливо понимали, что русский народ, и в первую очередь рабочий класс, оказался обманутым ловкими махинаторами от политики. В Октябре, когда рявкнуло орудие «Авроры», совершился чудовищный подлог и власть в измученной стране оказалась вовсе не у пролетариата, а у хорошо организованной шайки преступников, способных лишь ломать и убивать.
Зиновьева, диктатора Северной коммуны, оба друга не скрываясь называли гадиной, наиболее отвратительной из всех, кто теперь хозяйничал в России. В 1917 году, приехав из эмиграции, он был худощав и весил около 70 килограммов. Дорвавшись до изобилия, он быстро располнел и теперь весил почти вдвое больше. Толстый, рыхлый, он панически боялся покушения и ездил в царском лимузине, сидя на коленях двух бдительных маузеристов. На первом конгрессе Коминтерна его избрали председателем этой всемирной организации, и от сознания своей великой значимости он совершенно ошалел. В питерских газетах, полностью подчиненных его воле, он постоянно объявлял: «я приказываю», «я запрещаю», «я не потерплю». Его беспредельная власть опиралась на палачей с Гороховой. Урицкого пристрелили, но остался Бокий, ставящий свою подпись под всеми расстрельными списками.
Упиваясь своей властью, Зиновьев вызывал лютую ненависть пролетариев громадных питерских заводов. В одной из рабочих столовок, когда он туда мимоходом заглянул, ему плеснули в лицо тарелкой горячей баланды. С тех пор он зарекся от близкого общения с пролетарской массой. Узнав о «безобразном поведении несознательных рабочих», еще одна присосавшаяся к власти тварь, Луначарский, поспешил развеять нехорошее мнение о диктаторе с обваренной мордой: «Сам по себе Зиновьев человек чрезвычайно гуманный и исключительно добрый, высоко интеллигентный, но он словно немножечко стыдится таких свойств» (так сказать, застенчивый палач).
С мировой славой Горького и Шаляпина он все же вынужден был считаться. О том и другом постоянно осведомлялись из Москвы. Молодая Республика Советов собиралась дебютировать на сцене европейской политической жизни, и в правительственных кругах стали тщательно заботиться о том, чтобы предстать перед мировым сообществом в наиболее пристойном виде. А мнение о власти во многом складывалось от того, как она обращается со своими наиболее известными гражданами. Поэтому, несмотря на постоянные жалобы и Горького и Шаляпина, летевшие через голову Зиновьева в Москву, за обоими, стиснув зубы, приходилось всячески ухаживать. Горький состоял членом Исполкома Петроградского Совета, его свозили в Баку на съезд народов Востока, пригласили на II конгресс Коминтерна, состоявшийся в Петрограде, сделали главой Оценочно-Антикварной комиссии, разбиравшей сокровища, конфискованные у буржуев. Кроме того, Горькому мирволили, позволяя ему выбивать для сотрудников «Всемирной литературы» пайки, лекарства и даже калоши. Федор Иванович Шаляпин стал самым первым, кого новая власть отметила небывалым прежде званием «Народный артист республики». Замечательному выходцу из самых народных глубин в то время исполнилось 45 лет. Он находился в зените своей славы и был награжден орденами многих стран. Но официального почетного звания был удостоен только на родной земле.
В Оценочной комиссии Горький работал вместе с академиком Ферсманом. Конфискованным сокровищам не имелось счета. Специалисты наспех решали, что оставить для музеев, а что пустить на продажу. Конфискацию производили чекисты. Власть поощряла их старания, отдавая им пять процентов конфискованного. Обнаглев, они порою весь «улов» увозили к себе на Гороховую. Так вышло с обыском во дворце великой княгини Марии Павловны. Дворец был ограблен подчистую. Горький и Ферсман запротестовали и добились того, что несколько великокняжеских сундуков доставили в комиссию. Однако там уже не оказалось ни одного драгоценного изделия. Даже у дамских зонтиков были отломаны золотые ручки.
Мрачные мысли неотступно овладели Горьким. Он вспоминал не столь уж далекий 1905 год. 18 октября Москва хоронила Николая Баумана, убитого черносотенцами. Какое грандиозное шествие! На улицы Белокаменной вышло более 200 тысяч народа. Перед гробом убитого большевика несли 150 венков и 300 красных знамен. Порядок шествия охраняли члены боевых дружин. Похороны вылились в своеобразный смотр кипевших сил народа, настроенных против самодержавия.
Разве мог тогда кто-нибудь представить, во что выльется окончательная победа революции? Не возникало и мысли о кровавейших бесчинствах.
Чего же все-таки добиваются все эти Свердловы, Троцкие, Дзержинские? (Ленина он теперь, после двух пуль террористки, выносил за скобки). Мало-помалу проглядывала какая-то логика в творимом злодействе. Видимо, сначала требовалось попустить массовому разбою («грабь награбленное»), а затем превратить разнузданную массу в задавленного и послушного раба. Сейчас запущены в действие все виды ненависти: классовой, социальной, национальной. Из завоеванного народа стремительно сливается вся буйная кровь. Население огромной России превращается в послушное баранье стадо.
Да, приходится с раскаянием сознавать: готовились к идиллии, а получили безудержный разврат!
Молодежь на Кронверкском продолжала веселиться. Беспечный Максим притаскивал в дом подслушанные на улицах частушки, анекдоты, диковинные слухи. Он поступал, как сорванец-мальчишка, подбирающий на дороге всякую выброшенную дрянь.
Был он прежде Лева,
Жид обыкновенный.
Стал «товарищ Троцкий,
Комиссар военный».
В другой раз он застал у отца Шаляпина, принял позу чтеца-декламатора и даже простер к слушателям руку:
Эй, деревенщина, крестьяне!
Обычай будет наш таков:
Вы — мужики, жиды — дворяне,
Ваш — плуг и труд, а хлеб — жидов...
Не выдержав тона, он заливисто расхохотался.
Оба слушателя обеспокоенно переглянулись. Доиграется! А ведь уже женатый, своя семья на руках...
Все чаще доходили слухи о крестьянских мятежах. Горький морщился. Он все еще жил надеждой на силу и волю просвещенного пролетариата. Однако как раз рабочий класс вместе с интеллигенцией проявляли поразительную покорность бараньего стада. Протест же, и самый яростный, заявляли так нелюбимые писателем деревенские мужики. Как во времена Разина и Пугачева крестьянство взялось за то, что находилось под рукой: за вилы, косы, топоры. Народный вождь Нестор Махно выкинул лозунг: «За Советы, но без жидов!» Он со своей армией «зеленых» одинаково сражался и с «белыми», и с «красными» (бился он и с немцами, и с петлюровцами). Ни в одной из властей он не видел желанного счастья для черносотенного крестьянства.
На подавление народного возмущения власти бросили полки и дивизии интернационалистов: латышей, китайцев, мадьяр, австрийцев. Жестокость карателей была ужасной. Мятежное население истреблялось целыми уездами. В некоторых местах применялись отравляющие газы.
Над просторами России смрадным туманом клубился пар обильной человеческой крови. Истерзанная страна оцепенела.
Из всех сословий бесчисленного населения державы нетронутым осталось лишь живучее мещанство, понемногу устанавливая в республике трудящихся примат утробы над душой.
Максим как-то привел с улицы толстую неповоротливую бабу. Ее завели в гостиную. Баба развязала на себе какие-то тесемочки и на паркет, на ковры посыпался ядреный картофель. Так, скрываясь от заградотрядов, мешочники доставляли в Питер продовольствие. Максим хохотал.
— Бытие определяет сознание! — восклицал он и вдруг визгливым голосом пропел уличную частушку:
Ленин Троцкому сказал:
«Давай сходим на базар.
Купим лошадь карюю,
Накормим пролетарию!»
— Житья от них нету! — бурчала баба, пряча деньги. Максим, коверкая произношение, со смехом заключил:
— Нам-таки лучше царь со свининой, чем Ленин с кониной!
В самом конце прошлого столетия чопорный сановный Петербург был изумлен и отчасти скандализирован совсем незначительным на первый взгляд событием: в казармах Кавалергардского полка, самого блестящего в конной гвардии, скончался солдат музыкальной команды, игравший на тромбоне. Каково же было удивление столичных обывателей, когда в день похорон солдата у казарменных ворот собралось несметное количество дорогих экипажей и автомобилей. Среди приехавших отдать последний долг скончавшемуся изобиловали самые видные фигуры столичного банковского и промышленного мира. По кавалергардской традиции гроб с телом умершего солдата несли прежние полковые командиры в парадной форме: в касках с орлами, лосинах и супервестах.
Секрет такого поразительного сосредоточения самых блестящих и именитых персон у гроба скромного тромбониста оказался прост: скончавшийся солдат долгие годы исполнял обязанности духовного руководителя еврейской общины Петербурга (через несколько лет, в недели кровавых событий первого антирусского восстания в 1905 году, этих персон газеты станут называть «ночными заговорщиками еврейского подполья русской столицы»).
Историки крайне неохотно освещают именно эту потайную сторону грандиозной русской катастрофы. Очень много и живописно говорится о пресловутом Гришке Распутине. Прорываются кое-какие сведения о Дмитрии («Митьке») Рубинштейне. Произносится имя Арона Си-мановича, исполнявшего обязанности «секретаря» Распутина (словно этот безграмотный мужик занимал какой-нибудь важный государственный пост!). Отдаленной тенью проходит зыбкая фигура монаха Илиодора. Но совершенно умалчивается о темной и очень активной деятельности таких людей, как Поляков, Гинцбург, Бродский, Манус, Базиль Захаров. И будто бы совсем не существовали столь важные фигуры «революционного зазеркалья», как братья Фабрикант, ресторатор Родэ и совсем таинственный «Роман Романович».
Примечательно, что все или почти все из названных так или иначе соприкасались с Горьким, пользовались его «громким» именем в своих дальних целях и посещали знаменитую квартиру на Кронверкском проспекте.
Великий пролетарский писатель, заявив о своей ненависти к русскому самодержавию, немедленно вызвал жгучий интерес разнообразных организаций, работавших над поэтапным сокрушением православной державы на востоке Европейского материка. Свержение династии Романовых было первым пунктом этого дьявольского замысла.
Понимал ли Горький, что со своей политической наивностью и прямолинейностью он является всего лишь фигурой на гигантской шахматной доске, над которой вот уже несколько веков склонили свои мудрые лбы самые искушенные гроссмейстеры, поборники перестройки всей планеты на новый лад?
Понимание, разумеется, пришло, однако слишком поздно...