Глава 1
НАЧАЛО ПУТИ: ДЕТСКИЕ И ЮНОШЕСКИЕ ГОДЫ
ДЕРЕВНЯ КАБАНЫ
Деревня Кабаны расположена в глубине украинского Полесья, на границе с белорусским Полесьем (например, село Павловичи, что в двух верстах от нашей деревни, было уже в Минской губернии). Наша деревня не была глухой полесской деревней, по ней проходила большая проезжая дорога от Чернобыля до Хавное. Наша деревня была расположена в 30 километрах от Чернобыля, по этой дороге проезжали тарантасы, фургоны с пассажирами, иногда даже закрытые кареты с высокопоставленными помещиками, властями, для которых немощеная дорога усиленно ремонтировалась окружающими крестьянами. Деревня Кабаны была, можно сказать, большой деревней — более 300 дворов, и на западной ее окраине — небольшая еврейская колония 15-20 дворов. Мы, детишки, интересовались историей нашей деревни. Кое-что нам рассказал наш сосед Антон Кириленко, считавшийся в деревне просвещенным крестьянином. Он служил в солдатах, научился грамоте, был небогатым середняком, занимался пчеловодством, любил детей, так как был бездетным, и мы, хлопчики, были частыми гостями у него. Слушали его рассказы о железной дороге, по которой его везли в солдаты, о великом паровозе, о великих мостах, о широкой Волге, которая раз в десять шире нашей Уши, о плавающих по Волге хатах, «яки зовутся пароходами, раз в десять бильше, чим моя хата», и другое.
Вокруг было много зверья: лоси, барсуки, выдры, дикие кабаны — все они вывелись, от кабанов только и осталось одно название нашей деревни «Кабаны». Остались еще, но в гораздо меньшем количестве: лисицы, норки, горностаи и бобры — крестьяне-охотники
в мое время еще промышляли охотой, особенно на норку, хорька и горностая. Бодрствовали вовсю волки, на их истребление, помню, и в мои времена организовывались целые облавы. Убивали их порядочно, но полностью не удавалось их вывести. Усиленно охотились на птиц: уток, тетеревов, рябчиков и так далее. Интенсивно занимались рыбной ловлей не только для прокорма семьи, но и для продажи, большей частью в замороженном виде.
Свою семью Антон Кириленко считал одной из первых, заселивших деревню Кабаны, «а колы цэ було, я и сам нэ памятаю».
Лесу недалеко от деревни было и в мое время много, строиться было из чего, но добывать его приходилось по ночам, так как для крестьян он был запретным, чужим. Они, однако, ухитрялись строить себе дома из больших толстых бревен. Но в самой деревне лес давно уже вырубили почти весь, осталась только, и то частично, верба да еще на окраине деревни — небольшие лесочки. Из-за вырубки леса речка, которая протекала в самой деревне, обмелела, а местами высохла, разливаясь только весной, но поодаль от деревни была большая сплавная река Уша и отдельные водоемы, довольно полноводные, наполняющиеся от весеннего разлива, куда мы обычно ходили купаться. Оставшиеся на окраине самой деревни небольшие лесочки были для нас, детишек, и местом гулянья и местом собирания ягод, диких яблок и груш (культурных садов было мало, всего три-четыре у богатых кулаков). Здесь мы делали заготовки хороших березовых веников для бани и, кроме того, сдирали кору, которую у нас покупал по 1 копейке за солидную связку приезжавший время от времени покупатель.
А большие леса остались в 5 верстах от деревни: это были промышленные леса, по преимуществу сосна, ель и дуб, причем дубы были толстыми, примерно диаметром в аршин и более, их специально окантовывали в «плаксоны» и, как говорили крестьяне, «за вэлыку цину продавали за кордон для кораблив». От этих толстых дубов, к сожалению, только и осталось одно название села и недавно построенной железнодорожной станции Товстый Лис.
В 1947 году, когда я приезжал в деревню, крестьяне Товстого Лиса с горечью рассказывали мне, как в период оккупации фашисты окончательно вырубили все дубовые рощи и хищнически повырубали леса во всей округе.
Как и в большинстве районов Полесья Киевской губернии, в нашей деревне преобладают супесчаные, песчаные и слабоподзолистые земли, плюс болотные. Есть и хорошие земли, дающие
хороший урожай, но они различными комбинациями богатеев и власть имущих в волостном правлении оказались во владении богатых кулаков, которых в деревне было примерно 5-10 дворов, и зажиточных, которых было примерно 30 дворов. Они и получали хорошие урожаи.
Бедняки же, у которых не было рабочего скота и инвентаря, обрабатывали землю плохо, навоза тоже, не было или было очень мало, о других видах удобрения и не помышляли — в результате песчаные, супесчаные земли давали беднякам ничтожный урожай, а середняки, которых было около 100 дворов, тоже получали небольшой урожай. Поэтому большинство крестьян-бедняков и даже часть середняков уже к январю оставались без своего хлеба для прокорма своей семьи. Они и попадали в кабалу к кулаку, многие из них уходили на заработки, в особенности на лесозаготовки.
Крестьяне нашей деревни, как и многих других, окружающих ее, были исстари «государственными» крестьянами и жили по законам, изданным еще Петром Первым. Фактически существенной разницы между так называемыми «государственными» (казенными) и помещичьими крестьянами не было. После так называемого «освобождения» крестьян от крепостничества были изданы законы и в отношении «государственных» крестьян, которым было предоставлено право бессрочного пользования земельными наделами за оброчную плату, которая для бедняков была непосильна. Последующим законом в последней четверти XIX века «государственные» крестьяне должны были принудительно, в обязательном порядке выкупить свои наделы, внося в течение почти 50 лет большие выкупные платежи. Естественно, что беднота и часть середняков попадали в крайне тяжелое положение, которым воспользовались кулаки и зажиточные, закабаляя бедняков и часть середняков, отчуждая их земли.
Многие бедняки фактически продавали свою землю и уходили куда глаза глядят, на заработки неземледельческого характера.
Часть уходила батрачить в близлежащие помещичьи имения. Самым крупным и богатым помещиком был Хорват. Главное его имение и винокуренные заводы были расположены верстах в 10-15 от нашей деревни, но его земли и отделения подходили вплотную к нашей деревне и к селу Мартыновичи, в котором «славился» своим жестоким отношением к батракам и крестьянам управляющий отделением, бывший офицер Ладыженский.
Для так называемых «государственных» крестьян царское самодержавное государство выступало как тот же помещик-эксплуататор крестьянства. Ленин всегда указывал, что после так называемой реформы крестьяне остались податным быдлом, над которым издевалось царское начальство, выколачивая подати. Кроме высоких выкупных платежей крестьяне выплачивали государственный поземельный налог и всякие иные земские, волостные и сельские сборы. Царские власти приурочивали взимание налогов к осени, т.е. ко времени сбора урожая, так что фактически большая часть собранного крестьянином урожая заранее уже была обречена на изъятие. Недоимки поэтому чудовищно росли, и крестьянин ходил всегда закабаленным, «сам не свой», как они говорили, всегда в долгу и кабале у кулаков и зажиточных.
Управление «государственными» деревнями осуществлялось через земского начальника, который был из тех же дворян, но разорившихся и еще более озлобленных, и через волостное правление, охватывавшее ряд сел и деревень, во главе го старшиной, а в каждом селе и деревне — через старосту. Старостой обычно избирался кулак, оппозиционно настроенные к нему бедняки были разрознены, редко им удавалось провести более мягкого, покладистого, из зажиточных середняков, но это мало что им давало.
Существовала так называемая крестьянская община, но ее роль была сугубо ограничена, тем более что в ней тон задавали и заправляли кулаки и зажиточные. Закабаленное положение бедноты привело к тому, что лучшие земли оказались в руках кулаков и богатых крестьян. Это было острым главным классовым антагонизмом в нашей деревне. Земельные наделы, и без того малые у бедняков, сокращались из года в год из-за разделов семейств. Отсюда — крайнее малоземелье.
Очень часто, иногда ежегодно, земли подвергались переделу и дроблению в связи с ростом семей и их разделением. Происходили дикие драки из-за межи. На всю жизнь у меня с детства остались в памяти эти страшные дни — недели переделов участков земли и лугов, которые всегда кончались кровавыми драками. Я никогда не забывал и не забуду тяжкое зрелище, когда привезли с лугов нашего доброго соседа с разрезанным косой животом, с вывалившимися внутренностями. Я, естественно, тогда не очень разбирался в классовом содержании этого события, но я знал, что этот наш сосед был очень беден и что зарезал бедняка его богатый родственник, который вызвал у нас, детей, гнев и проклятия, а семья зарезанного вызвала большое сочувствие и детские слезы.
В связи с наличием значительных массивов лугов в деревне развивалось животноводство, но у бедняков была одна коровенка, а у некоторых и ее не было, не говоря уже о волах и лошадях.
Помню, как наши соседи Игнат Жовна и Терешко всю жизнь бились, чтобы обзавестись «хоч малэсэнькымы волыкамы», но так им это и не удалось.
Хаты были у всех деревянные, но у бедняков они были очень стесненные, спали все вместе на полатях, а старики и дети на печке. Полы глиняные. Лесу вокруг было много, а досок не было. Зимой в хату впускали телят и маленьких свинок. Не всюду были керосиновые лампы, а у многих, у которых были лампы, не было керосина, «бо нэ було грошей, щоб купыты», и многие хаты освещали лучиной. Крыши были соломенные и часто при проливных дождях протекали. У середняков крыши были «очеретовые» (камышовые), только у богатых и зажиточных крыши домов были крыты гонзой (дранкой). Одежда — штаны, запаски, рубахи, свитка, а зимой кожух (у бедняков это было только название кожуха) — была сшита из своей деревенской ткани и овчины. Только к большому празднику, свадьбе одевались в ярко вышитые рубахи, шаровары, а после приезда с заработков появлялись хлопцы и в одежде из дешевой «городской» материи и покроя. Обувались по преимуществу в постолы (лапти); богатые и зажиточные имели сапоги.
По характеру своему народ был не буйный, можно сказать, мирный, но водка («монополька» была открыта в нашей деревне в начале 900-х годов) при накоплении достаточного запаса нервной раздраженности от «хорошей» жизни — водка делала свое плохое дело, и кровавые драки бывали частым явлением.
Развитие денежного хозяйства и товарных отношений особенно усилило классовую дифференциацию и нашей деревни.
В громадном большинстве население было неграмотным. Школа однокласслая (потом она стала двухклассной) была открыта в конце XIX века, но беднота, да и многие середняки не посылали своих детей в школу из-за бедности, отсутствия обуви, одежды, да и не все понимали необходимость овладевать грамотой. Между тем были очень способные, с большими задатками ребята.
Разорение большой массы бедняцких хозяйств привело к ежегодному выезду из деревни примерно ста с лишним здоровых мужчин на отхожий промысел: на лесозаготовки, сплав леса, на железнодорожное строительство, на грабарку в дальние края, а затем и уход «зовсим» из деревни «у город». Некоторые выезжа-
ли на переселение в Сибирь на освоение предоставляемых им земель, но оно было так плохо организовано царскими властями, особенно в помощи хозяйственному обустройству на месте, что многие возвращались обратно.
Я мог бы привести немало живых примеров бедняков, особенно из близких наших соседей: Игнат Жовна, Терешко, Ющенко, Семен Гемба, Тарахтун, Кабавика Вовк, Отанас Тапець из еврейской колонии. Шая-сапожник, Цухок-кузнец, Эля-столяр и другие (многих называю по прозвищу, как они вошли в мою память, так как фамилии не точно помню, да их в деревне по фамилии и не звали).
Подробнее расскажу о двух наших соседях.
Вот кулак Максим Марченко (Марочка) — владелец примерно более 30 десятин земли, имел много скота — лошадей, волов, коров, овец, имел всегда большие запасы хлеба, давал беднякам взаймы хлеб на кабальных условиях, получая из нового урожая в полтора, а то и в два раза больше данного взаймы, либо на условиях отработки своим тяжким трудом в страдную пору на кабальных условиях. Максим Марочка даже корчил из себя «благодетеля» и иногда ласково похлопывал по плечу тех, кто покорно гнул спину перед ним.
Максим любил не только капитал, но и почести, и власть. Он уже был один раз избран волостным старшиной, поставив крестьянам не одно ведро водки, и хотел быть вновь избранным. Поэтому его самоуверенная и высокомерная личина иногда излучала фальшивую ласку. Но зато он быстро менял свой «ласковый» взор на кулацко-звериное отношение к тем беднякам, которые не хотели быть рабами Максима. Таким был, например, наш сосед и ближайший друг моего отца Игнат Кириленко — Жовна по прозвищу. Это был умный человек, очень бедный крестьянин, не имел рабочего скота, имел одну лишь коровенку, маялся, уходил часто на лесозаготовки, но не обращался к Максиму за помощью и открыто выражал свое критическое отношение к нему и даже к властям повыше. Максим Марочка находил пути прижать гордого и умного Игната то по недоимкам по налогу и сборам, то найдет какую-либо другую провинность, за которую накладывался штраф, а Игнат терпеливо оспаривал, то добиваясь своего, то проигрывая, но всегда выступая против Максима.
Помню, как Игнат часто говорил моему отцу: «Ничого, Мошка, що мы з тобою бидни люды, алэ у нас с тобою растут по пять хлопцив здоровых и гарных, цэ наше багатство, кыли воны выростуть, нам полегшае в житти».
Можно без преувеличения сказать, что действительно хлопцы Мошки и Игната, как и их родители, стихийно, инстинктивно показывали пример не просто соседской, а братской дружбы между собой, по-современному можно было бы сказать — стихийного интернационализма. Дружили каждый в отдельности и все вместе: Израил с Романом, Арон и Михаил с Савкой, который, кстати сказать, потом совсем ушел в город и пролетаризировался там, за что кулаки его прозывали «босяком»; Яша и я дружили с Назаром и Оникеем, а Сила — самый младший сын Игната — дружил со всеми. Попеременно мы ходили друг к другу, ели друг у друга картошку в мундире и, когда было, то с кислым молоком, иногда даже сало, когда оно было у Игната. Озорному Силе доставляло большое удовольствие бегать к моей матери и докладывать ей, «що ваш Лейзар сала наився, та ще й пэрэхрыстывся».
Эта тесная дружба и близкие приятельские отношения — не изолированный, частный факт, а типовой, отражающий общие отношения моей семьи с окружающим бедняцким крестьянством.
Сложилось так, что наша семья оказалась единственной еврейской семьей, жившей не в колонии, а на другом конце деревни, в самой гуще крестьянско-бедняцкого населения, и сложилось это не случайно, а в силу самих условий жизни моих родителей и деда. Отец мой Моисей родился, вырос и прожил безвыездно 60 лет (из 63-х) в деревне Кабаны. Его отец — мой дед Беня не получил обещанной при переселении земли и оказался в бедственном положении — он сам работал на лесозаготовках. Своему старшему сыну, моему отцу, он, естественно, не мог дать никакого образования и отправил его на заработки с 13-летнего возраста. Начав с батрачества, лесозаготовок, мой отец потом стал квалифицированным рабочим на смолено-дегтярном заводе. Мать моя, Геня, родилась и выросла в местечке Чернобыле в семье ремесленного мастера-медника Дубинского, имевшего медно-литейную мастерскую, в которой работали, кроме него, его два сына и его дочь — моя мать. После смерти отца, разорения и закрытия мастерской мать приехала к своим сестре и брату-кузнецу, жившим в деревне Кабаны. Познакомившись с моим отцом — он был беден, но умен и хорош собой, так же как и наша мать, — они полюбили друг друга и поженились, прожив долгие годы дружной жизнью. После женитьбы устроили себе жилье, наняв на деревне «степку» (маленькое сооружение для хранения овощей), переоборудовали и зажили в ней в тесноте, да не в обиде, не задумываясь над расчетами, можно ли в их условиях иметь детей, а все пошло, как «Богом положено». В положенный срок появилось первое дите, а там — лиха беда начало — мать родила 13 детей, из которых семь померли, а в живых осталось шесть — пять сыновей и одна дочь. Одно это может дать представление о тяжких условиях жизни нашей семьи.
Эти трудные условия осложнились и особенно отягчились после того, как отец получил тяжелую травму на де1тярном заводе — авария котла привела к тому, что горячая масса облила отца, грудь обгорела, и он всю оставшуюся жизнь тяжко болел. Никакой компенсации от хозяев он, конечно, не получил, никакого соцстраха, конечно, не было, и вот способный, разумный и, как говорили крестьяне, «правдивый человек» оказался в тяжелом положении. Собственной земли не было, отец арендовал клочок земли для посева картофеля, овощей, гречихи. Мы, дети, ему помогали, была у нас кормилица — коровенка. Мать взяла на свои плечи основную тяжесть содержания семьи, научилась у матери отца, моей бабушки, шить руками (швейных машин тогда в деревне не было), шила крестьянкам юбки, запаски, рубахи, научилась красить мотки пряжи — льняной, шерстяной — для крестьянок, которые оплачивали труд мамы натурой: мукой, рожью (пшеницы у нас в деревне тогда не сеяли), пшеном, гречкой. Иногда некоторые из молодиц оплачивали деньгами после приезда с копки свеклы в имении Хорвата. Жили мы бедно, в нужде; мать и отец и сами, и нас учили не плакаться, не жаловаться на нищенство.
Получив взаймы деньги на кабальных условиях, которые потом были покрыты с помощью брата матери дяди Михаила и моих старших братьев Израила и Арона, начавших зарабатывать (Израил на лесозаготовках, Арон рабочим-столяром), удалось заменить знаменитую «степку» на несколько более просторную обычную деревенскую хату. Новая наша хата состояла из одной сравнительно просторной деревенской комнаты, половина пола была покрыта досками (на весь пол «капиталу» не хватило), другая половина пола была глиняной. В эту комнату попадали через холодные сени, справа в комнате стояла большая русская печь, на которой мы, дети, обычно спали. Вдоль стен стояли длинные некрашеные «лавки» — узкие скамейки (шириной примерно 1/3 аршина), против печи в другом углу стоял топчан и большой деревянный сундук, которые использовались под постель, а в другом углу стояла кровать родителей, завешенная ситцевым пологом. В углу возле печки стояла кадка со свежей сырой водой, и тут же висела на шнурке «кварта» — ковш для питья воды.
Когда мы жили в маленькой «степке», к нам захаживали немногие; наши связи с окружающими нас крестьянами и с жителями еврейской колонии, естественно, ограничивались частными одиночными посещениями к нам и к ним. Летом, конечно, дело было проще. Поселившись средь крестьян, и притом главным образом крестьян-бедняков, мы, естественно, сблизились, сроднились с ними, принимали близко к сердцу их невзгоды, как они принимали и наши. Мы, конечно, были связаны и с еврейской колонией, в которой жили родственники и друзья, особенно из ремесленной бедноты, которых было большинство в колонии.
И в указанной небольшой еврейской колонии тоже были социально-классовые противоречия — из 20 семей было две зажиточных, можно сказать, богатых семьи, занимавшихся торговлей и земледелием, 3-4 середняцких, а остальные бедняки, по преимуществу ремесленники-одиночки, работавшие у себя на дому и ходившие по деревням, обслуживая крестьян: портной, сапожник, кузнец, столяр и другие. Бедняки были всегда в долговой кабале у этих зажиточных, сдиравших с них высокие проценты за «кредитование». Между ними была антагонистическая борьба. Моя семья, естественно, была тесно связана с этой беднотой из колонии. Однако из-за дальности расстояния от нашей хаты до колонии эта связь с ними была менее тесной, чем с соседями — крестьянской беднотой.
Когда появилась возможность прийти до Мошки и Гени в более просторную хату, «да ще з керосиновой лампой, де можно посыдиты и побалакаты» — близкие соседи стали частыми гостями, особенно с начала 900-х годов.
Бывали вечера, когда наша однокомнатная хата была заполнена до отказа, сидели и на полу, стояли, говорили группами обо всем разном — и о личном, и об общественном, и об охоте, и о рыбной ловле; рассказывали анекдоты, смеялись, гоготали, «лускали насиння» (семечки).
Вскоре, однако, характер бесед изменился. Начиная с 1903 года, когда впервые мой старший брат Михаил приехал в деревню из города Иванкова, где он уже работал рабочим-металлистом и приобщился к политике, крестьяне обращались к нему с вопросами: «Расскажи нам, Михаль, що робыться на свити?»
Михаил им рассказал про голод, про безработицу, про кризис в промышленности, про выступления рабочих, а в отдельных губерниях — и крестьян. Одним словом, сказал он в заключение, народ недоволен помещиками, капиталистами и их властью. Из осторожности он пока царя не упоминал. Никаких организованных высказываний не было, но по группам обсуждали беспокойно и остро: «Мабуть, дийсно поганэ дило в государстви». А один, который числился в чудаках, взял да и сказал: «Кажуть, що царь у нас якыйсь нэ дуже розумный, чи прыдуркуватый».
На него замахали руками не столько протестующе, сколько испуганно: «Мовчи, ты сам якыйсь прыдуркуватый». «А вже ж може я дийсно чудный», — сказал он, тоже испугавшись. Вся эта беседа глубоко засела в нутре у присутствующих крестьян — это видно было по характеру их поведения на последующих «собраниях» в нашей хате.
Я им читал рассказы, стихотворения. Они просили больше читать и перечитывать Некрасова, Гоголя, Толстого, и главное — отдельные брошюры и газеты, которые присылал Михаил уже из Киева. Сочинений Шевченко у нас тогда, к сожалению, не было, так же как и других книг на украинском языке (за исключением отдельных маленьких книжек вроде «Не любо — не слухай, а бре-хатьне мешай»).
С наступлением 1904-1905 годов революционный накал у крестьян нарастал. Теперь, после того как я им прочитывал ту или иную брошюрку или газеты, они не сразу расходились, а без шума начинали разговор по вопросу о том, «що робыться в государстви». Говорили туманно, но беспокойно и критически: «Що цэ воно будэ?» — ставил вопрос первый. «Щось будэ з пэрцэм», — отвечал другой. «Що будэ важно сказаты, — говорил третий, — алэ здаеться, що панив и полицию лупцюваты будуть».
Когда Михаил вновь приезжал в деревню, он, как политически выросший, активнее повел агитацию в деревне, особенно перед собиравшимися в нашей хате.
Главный вопрос, поставленный ему крестьянами, был вопрос о русско-японской войне, в том числе о причинах ее возникновения. Изложением причин войны он вызывал внутренние протесты против нее. Особенно возмутило крестьян указание на заинтересованность капиталистов и многих князей из царской фамилии в добыче золота на Дальнем Востоке.
Помню, когда Михаил говорил о рабочем классе, о том, что он
организованно подымается на революционную борьбу против царской власти, что есть у него уже настоящая партия, крестьяне говорили: «Дай им Бог здоровья и смилости».
В первый вечер беседа не была окончена, и условились продолжить назавтра вечером. К сожалению, продолжения беседы не было, потому что кто-то (я не думаю, что это был кто-либо из присутствовавших у нас) донес уряднику о Михаиле. И вот ночью один из наших соседей, осведомленный как сотский, разбудил нас и сказал: «Нехай Михаль скорийш тикае, бо врядник и стражник идут сюды за ним».
Михаил быстро оделся, выскочил и вместе с соседом на лошадях выехал из деревни, но не в Иванков, что было бы навстречу уряднику, а в противоположную сторону — на Чернобыль.
Оставшиеся брошюры и газеты мы удачно заховали. Я быстро выкопал яму в середине двора, правильно рассчитав, что там искать не будут. Закопали и разровняли поверхность так, что нельзя было отличить это место от поверхности всего двора.
Обыск урядника был тщательным, искал он всюду, но нигде ничего не нашел, долго допрашивал, где Михаил. Мы ему отвечали, что уехал в Иваньков через Мартыновичи (резиденцию самого урядника) — это его еще больше взбесило. Он, как говорится, «рвал и метал»: кричал, топал ногами, но уехал ни с чем.
В нашей стороне деревни уже к этому времени сложилась довольно устойчивая группа оппозиционно и даже революционно настроенных крестьян, в большинстве бедняков, которые выражали нарастание революционного возмущения крестьян, подготавливавших сопротивление властям в нужный момент. У них была связь с крестьянами близкого к нашей деревне села Лубянки, которые, к сожалению, как я теперь понимаю, выступили стихийно, преждевременно, без необходимой согласованности с окружающими деревнями, в первую очередь — с самой близкой к ним нашей деревней.
Самым крупным событием, заполнившим мою детскую душу и сознание, а также память мою с детских лет до настоящего времени, было и осталось восстание крестьян, происшедшее в трех верстах от нашей деревни — в селе Лубянка.
Оно началось в середине декабря 1904 года. Прямым и непосредственным поводом для восстания было принудительное взыскание накопившихся за ряд лет недоимок по налогам, которые достигли огромной цифры. Надо подчеркнуть, что крестьяне этого села имели ту особенность, что там был широко развит гончарный промысел, с продукцией которого они часто выезжали в Чернобыль и Хавное, что способствовало культурному и политическому развитию крестьян. Еще до указанного декабрьского выступления они выступили против мобилизации в армию осенью 1904 года. Таким образом, это второе выступление против взимания недоимок носило политический характер.
В Мартыновической волости, в которую входили и деревня Кабаны, и село Лубянка, был очень ретивый старшина Ребрик — это был высокомерный сатрап, издевавшийся над крестьянами волости, за исключением, конечно, кулаков и богатеев.
Про него можно сказать «молодой да ранний». Он был не местным жителем, а из самого Радомысля, сын чиновника, и для него положение старшины было лишь ступенькой к большой карьере. Вот он и решил особо показать себя на Лубянке — явился он туда 15 декабря с большим отрядом полиции, присланным из уезда. Помню, как проезжал этот отряд через нашу деревню, которая сама была готова поддержать лубянцев. В отряде было не менее 40-50 человек стражников, урядников и приставов и за ними имелось не менее полусотни сотских. Ехали они верхом на лошадях в веселом, залихватском настроении. В Лубянке старшина начал действовать через церковного старосту Коваленко, рассчитывая на его помощь. Однако он грубо ошибся — Коваленко оказался хорошим, стойким мужиком, солидарным с крестьянами Лубянки, и заявил Ребрику, что напрасно он старается — недоимцы-крестьяне, в том числе и он, Коваленко, платить не будут.
Ребрик дал приказ приступить к описи имущества по дворам и насильственному изъятию для продажи, при этом он начал эту операцию с самого церковного старосты Коваленко Марка.
Коваленко сам оказал сопротивление в своем доме, а у дома Коваленко на улице собралось более 300 крестьян с дубинами и палками в руках. Главным вожаком крестьян был Макар Ющен-ко. Он был горяч и боевит, надо полагать, что он и был главным организатором восстания.
Вот этот товарищ Макар Ющенко организовал сбор крестьян у дома Коваленко; когда началась атака полиции на квартиру Коваленко, Макар, как описывается в самом донесении полиции, напечатанном в изданном сборнике о революционном движении на Украине, крикнул своим близким крестьянам: «Звони в колокола, пусть соберется весь народ Лубянки». Когда к нему подошел мировой посредник и спросил, почему звонят в колокола, Макар ответил: «Потому что могут быть покойники».
Мировой посредник не обратил на это предупреждение Макара никакого внимания, и полиция во главе со старшиной Ребри-ком врывалась в дома крестьян, набрасывали в одну кучу попадавшиеся под руку вещи, избивали, в том числе шашками, крестьян, оказывавших им сопротивление в своих домах, угрожая применением огнестрельного оружия.
Макар Ющенко и его ближайшие помощники организовали крестьян, вооруженных дубинками и кольями. Они повели сплоченными рядами наступление на полицейский отряд с возгласами: «Бей барбосов!»
Разбитый полицейский отряд удрал из Лубянки вместе с «храбрым» старшиной.
Это сильно подняло настроение крестьян в нашей деревне. Ведь никогда такого не видали — не только целый отряд, но и отдельного полицейского не видели побитым. А тут простые крестьяне разбили целый отряд полицейских.
Помню, в тот вечер собравшиеся у нас передовые крестьяне были особенно возбуждены и радостно настроены. «Значит, — говорили они, — нэ такый чорт страшный, як його малюють». Значит, власть слаба, раз она с одной деревней не может справиться. Некоторые, как, например, Игнат, предупредили, однако, что могут «знову прыйты з бильшими сыламы. Поэтому треба даты пид-могу лубягщям, пэрш за всэ трэба пислаты у Лубянку людэй, щоб всэ розузнать и выришиты, що нам умисти робыты».
Не успели принять какие-либо меры, как поступило из волости сообщение, что в Лубянку, в нашу деревню и в некоторые другие неспокойные близлежащие деревни приближается полк гренадер (может быть, здесь было преувеличение: может быть, не полк, а часть полка). Это войско было недалеко размещено заблаговременно. Говорили, что это по настоянию помещика Хорвата, который имел большой вес в губернии, полк был так быстро двинут в район бунтующих крестьян.
Военные карательные власти жестоко подавили восставших, расправились с вожаками, часть которых, в том числе и Макар Ющенко, были судимы и отправлены на каторгу, в ссылку в Сибирь. В нашей деревне Кабаны гренадеры вели себя как каратели, наводили страх на крестьян. Особенно они придирались к оппозиционно настроенным беднякам, известным полиции как сочувствующие лубянцам, но никто не выдал передовых крестьян, в том числе Игната.
Особенно, конечно, они придирались к нашей семье, допрашивали многих насчет семьи Мошки Кагановича. Каратели, действовавшие вместе с урядником, знали, что сын Мошки Михаил — революционер, приезжал в деревню, что наша хата была местом, куда сходились крестьяне, но официальных материалов у них не было. Они вызывали на допрос отца, но ничего не могли добиться. Отец держал себя смело, все обвинения отвергал, ссылаясь при этом на соседей, которые тут же подтверждали ответы и объяснения отца. При повышении тона полиции и проявлении грозности, соседи заступались и говорили, «що Мошка — чоловик хворый и його нэ трэба чинаты, мы ходым до його, що вин наш добрый сусид и никому зла нэ робыть, и сыны його такие же мы вдячни, що ось самий молодший Лейзор кныжкы нам читае, ось намедни про Тараса Бульбу якого Гоголя читав, так хиба ж цэй Гоголь протыв правительства чи полиции выше?»
При вызовах других крестьян на допросы они, как сговорились, все отвечали: «Ничого нэ знаемо, ходылы до Мошки у хату як уси сусиди ходять один до другого, да ще користь була та, що у ных лампа с керосином (гасом) горила увэсь вечер, ось мы и ходылы, а ниякои политыкы нэ було, воны люды бидни, живуть як уси биднякы». Так отвечала вся беднота и средние крестьяне, которые хорошо знали о роли нашей хаты, моих родителей — отца и матери, особенно их сыновей и в первую голову Михаила. Даже богатей-кулак Максим Марочка, который при наличии карательных солдат в деревне приобрел еще больший вес, прислал к нам свою приемную дочь Параску и передал, «щоб Мошка и Мошенята нэ боялысь, я нэ допущу, щоб их чиплялы».
По рассказам Параски, у него были, конечно, свои расчеты. Как умный и хитрый человек, он в семье говорил: «Идэ якэсь лыхо, що звется рэволюция, що будэ нэ знаемо, а всэ ж такы хлопци Мошки якись самокракы (так называли в деревне социал-демократов), мо-же ще якусь сылу будуть маты — ось чому мени трэба сьогодни не давати Мошку и Мошенят на мордування, а то ще сусиды, яки за-хищають их, зовсим мэнэ заклюють и на страмовыще выставлять».
Помню, что девчата, в частности та же Параска, с которыми солдаты заигрывали, нам рассказывали: когда тот или иной солдат-гренадер приставал с лаской, девчата им говорили, что не будут им отвечать на их ласки, потому что они совершают «поганэ дило», приносят лихо своим же братам-крестьянам, на что солдаты стыдливо, тихо отвечали: «Так разве ж мы по своей воле, нам так приказано, а не сделаешь по приказу, тебя самого сгноят в каземате, а то еще и расстреляют».
Хотя поражение крестьян в Лубянке оставило в душах и настроениях крестьян и в нашей деревне большую придавленность, но постепенно она рассасывалась.
В наступившие 1905-1906 годы потребовалась более систематическая и регулярная политическая работа среди крестьян. Наладилось регулярное получение от Михаила из Киева газет и брошюр политического характера, которые я зачитывал крестьянам у нас в хате, поясняя в меру ограниченных моих знаний отдельные вопросы. Помогало в подъеме настроения и то, что в деревню возвращались уезжавшие на отхожий промысел крестьяне, и то, что приезжали в отпуск полностью пролетаризировавшиеся, приносившие в деревню революционные настроения 1905-1906 годов.
Хотя Лубянка больше не повторилась, но след остался большой. Вместе с лубянцами наша деревня Кабаны была и оставалась революционным очагом Мартыновической волости Радомысльского уезда Киевской губернии.
Это имело большое влияние на развитие моего революционного сознания.
Таким образом, можно без преувеличения сказать, что социально-классовая среда, с которой органически была связана моя семья, имела решающее влияние на формирование моей личности, на заполнение моей души и сознания чувствами солидарности, классовой родственности с беднотой, возмущением несправедливостью, угнетением и зарождением революционно-действенной активности.
Естественно, что в этой социальной среде важнейшее место занимала ее первичная клетка — семья и внутрисемейное воспитание.
Социальное происхождение имеет важное значение, хотя само по себе оно еще не обеспечивает высокое качество «продукции» — человека. Даже на примере моей деревни я мог бы привести немало фактов, показывающих, как при одних и тех же корнях дерева вырастали «фрукты» совсем иного качества и вкуса. Хорошее социально-классовое происхождение, как важнейший объективный фактор, требует обязательного соединения с соответствующим субъективным фактором — хорошими качествами семьи, прежде всего родителей, которые в большинстве имеют первенственно-решающее значение в благотворно-положительном или пагубно-отрицательном воспитании своих детей. Дети, в том числе и с задатками таланта, могут развиться только в процессе воспитания и труда, а это зависит в первую очередь от самого ближайшего окружения в семье, от поведения семьи, родителей, от живого примера, воздействующего на ребенка лучше всяких понуканий и жестко воспитательных мероприятий (иногда необходимых, но редко, не как система). Разумеется, большую роль играет и школа, о которой я еще скажу.
Несмотря на то что мои родители были малообразованными, точнее — почти неграмотными, они обладали такими качествами по уму и такту, что сумели воспитать своих детей именно в положительном духе. Я высоко оцениваю их роль в моем воспитании и позволю себе привести некоторые важнейшие факты, имеющие общественно-поучительный характер.
Прежде всего я должен сказать об исключительном трудолюбии отца и матери — мне довелось большую часть своей детской жизни видеть отца после аварии и травмы на заводе уже больным, с душераздирающим кашлем. И несмотря на свою болезнь, он ни минуты не мог сидеть без дела. Он всегда находил себе какую-либо работу по двору, по дому, по «коморе», где он время от времени переставлял, как ему казалось, более аккуратно скудные «ресурсы» продовольствия, картофеля и овощей, работая по столярному ремеслу и т.д. Иногда он решался уходить опять на сезонные заработки, в частности, летом на близлежащие цигельни — местные кирпичные заводы. Кое-что он зарабатывал, но болезнь его ухудшалась.
Я и мой брат Яша помогали ему, работая вместе с ним, получая от хозяина цигельни по одной копейке за перенос 200 кирпичей на достаточно большое расстояние в сушилку и Из сушилки к обжиговой напольной печи. (Это, между прочим, была первая «школа» будущего министра промышленности строительных материалов СССР.)
Точно так же все мы помогали ему в работе по скрутке лозы для хомутов, сплотке лесных плотов на берегу реки Уша.
Весной, летом и осенью отец был доволен тем, что обрабатывал арендованный клочок земли. Мы, его дети, ему помогали, при этом особенно радостными и веселыми для нас, детей, были дни копки картофеля, а главное, кушать самое приятное блюдо — спеченную на костре картошку.
О матери я уже говорил, как она самоотверженно работала и по домашнему хозяйству, и особенно по швейному и красильному ремеслу, зарабатывая на прокорм семьи и на то, чтобы дети и они сами — отец и мать были одеты в дешевое, но не рваное платье, чтобы они, как мать говорила, не ходили в праздники оборванными (и в этом сказалось ее городское происхождение).
Положение матери оказалось особенно затруднительным после того, как наша единственная старшая сестра Рахиль вышла замуж. Все домашнее хозяйство легло на плечи матери, и нам, сыновьям, особенно мне и Яше как самым младшим, пришлось ей помогать. Я, например, мыл пол, подметал хату, стирал белье, мыл посуду, носил воду, обслуживал нашу кормилицу-корову и к тому же еще помогал матери по ее красильному ремеслу.
Мы все росли и воспитывались в ненависти к праздной жизни и любви к труду.
Важным элементом воспитания нашего характера было то, что, несмотря на тяжелые условия жизни, отец и мать никогда не теряли чувства бодрости и человеческого достоинства, не допускали плаксивости и жалоб на тяжелые условия жизни. Зато у них нарастало чувство возмущения и протеста против несправедливости. Помню, как мать частенько выходила из себя, ругала богатых и иногда богохульствовала. «Где же это Бог, — восклицала она, — куда он смотрит, почему обманщикам дает богатство и хорошую жизнь, а мы, честные люди, мучаемся и пропадаем? (Мать здесь имела в виду знакомых ее богатых, в том числе евреев, живших в колонии Кабаны, в Мартыновичах, в Чернобыле, которые эксплуатировали и выжимали соки еврейской же бедноты.) Должно быть, — заключала она, — Михаил прав — надо всем бедным людям вместе взяться и бороться».
Отец был не менее возмущен, но, говорил он, надо к этому делу с умом готовиться, а то царь раньше, чем они начнут, всех перевешает и ничего не получится. Ничего, отвечала мать, наши сыновья глупостей делать не будут. Главное, сходились на одном мнении и мать и отец, не надо примиряться с существующим положением, не опускаться, не плакать, не вымаливать милостыню у богатых, как нищие, и не падать духом.
Нельзя не признать, что такие, систематически повторяемые, острые «ораторские» реплики матери и отца благотворно влияли на нас, в частности на меня, возбуждая чувства возмущения и толкая на борьбу.
По характеру своему мать была активной, неугомонно-деятельной, темпераментной, иногда и вспыльчивой. Она, например, иногда нас, детей, поругивала, но мы не вступали в пререкания с ней; мы видели, как она мается из последних сил, чтобы содержать семью, и, кроме того, мы знали, что через несколько минут ее сердитость отойдет. Она была, как говорится, отходчивая, и некоторые из нас, должно быть особенно я, унаследовали ее характер. Мать была бодрой, стойкой, жизнерадостной.
Отец наш умел более тихо терпеть свои горести, сдерживая свой гнев. Он даже нас, детей, почти не ругал, но внушения делал, иногда при всей своей выдержке и терпении допуская редко, но серьезную сердитость.
Отец был, как и мать, кристальной честности. Его за это особенно уважали окружающие соседи-крестьяне. Они добродушно говорили отцу, улыбаясь: «Ты, Мошка, дуже чесный, алэ тому ты такый бидный». Отец им отвечал: «Лучше буты бидным, а ниж жуликом». «Твоя правда», — отвечали они ему.
Для меня ясно, что малообразованные мои родители, но от природы умные и честные, дали нам много положительного, отдавая детям все свои силы, в то время как рядом такие же бедняки жили самотеком, мало заботясь о себе, о детях, о чести семьи, — как сложилось, так, мол, пусть идет, нам бы прожить кое-как, поесть и на боковую, а там что выйдет из детей — Бог его знает.
Наши родители не только рожали и кормили детей, но, как могли, и воспитывали их, формировали их, и если бы они к своему природному уму, трудолюбию, такту и энергии имели бы еще образование, то и они, да, вероятно, и дети их принесли бы больше пользы людям и всему обществу. То, что я говорю, относится не только к старому прошлому, но в известной мере и к современным родителям и детям.
Мы, дети, выросли и стали современными людьми — революционерами-большевиками, но мы не противопоставляли себя отцу и матери, а восприняли от них все лучшее. Мы любили и, главное, уважали и до сих пор уважаем своих родителей.
Я думаю, что мои родители имеют свою немалую долю в том, что все их пять сыновей, выросших в далекой деревне глухого украинского Полесья, встали в ряды Коммунистической партии Ленина, в ряды борцов за победу над царизмом и капитализмом — за Советскую власть и социализм.
Я высоко оцениваю то, что они направили нас в город, в ряды пролетариата. Это было, конечно, результатом прежде всего нищеты, но и проявлением их воли и решимости.
Большое влияние имело то, что первым в начале 90-х годов выехал Михаил, который быстро пролетаризировался, сформировался социально и идеологически как сознательный пролетарий, который уже в 1903-1904 годах проявил себя энергично в классовой борьбе в г. Иванькове, Чернобыле, а затем в Киеве, где он уже в 1905 году стал социал-демократом-большевиком. Это, конечно, имело серьезное влияние на всех нас и прежде всего на меня лично, который последовал его примеру и еще до революции, в 1911 году, вступил в большевистскую партию.
Вступив в ряды Российской социал-демократической рабочей партии большевиков, Михаил встал под знамена Ленина, проявив себя как бесстрашный революционер — участник революции 1905-1907 годов. Он был страстным агитатором среди рабочих и крестьян, борцом против царизма и капитализма, за интернационализм, против еврейского национализма и черносотенных погромщиков.
Надо подчеркнуть, что Михаил первый занес в нашу семью и в деревню Кабаны идеи революции и социализма.
Лично на меня его революционное влияние началось, еще когда я был мальчиком, в периоды его приездов в деревню. Заметив мою любознательность и особый интерес к тому, что делается в городе и, в частности, что такое забастовка, что такое партия, революция и так далее, он старался отвечать на мои вопросы. Но по мере моего роста этих моих вопросов было так много, что он, посмеиваясь, мне раз сказал: «Ты слишком много хочешь сразу узнать, мне и самому не так легко тебе на все твои вопросы ответить». Но мне помогло то, что к нам, то есть к Михаилу, приехал его знакомый по Киеву, тоже гостивший у родителей в селе Ильинцы, который называл себя то анархистом, то эсером. Он был полуинтеллигентом и говорил складно, но когда развернулся спор между ним и братом, то Михаил более просто, доходчиво, по-рабочему разбивал его хитроумные положения. Я не могу сейчас изложить весь спор — я тогда не все понимал, помню, что Михаил ему говорил: вы, анархисты, опираетесь не на пролетариат, а на люмпен-пролетариат, который сегодня пойдет с вами, а завтра может пойти с националистами и даже черносотенцами. Нам нужна прочная опора революции, а такой опорой может быть только пролетариат.
Когда оппонент пересел на эсеровского конька, что вот, мол, крестьянство — основная база революции, Михаил ему ответил: «Крестьянство действительно революционная сила, но единого крестьянства нет. Большинство деревни — безлошадная беднота, голодающая и попадающая в кабалу к кулакам. Врут твой эсеры, выступая защитниками якобы единого крестьянства. На деле они защищают богатеев-кулаков. А вот Ленин призывает, чтобы беднота и действительно трудовое крестьянство пошли вместе с пролетариатом, тогда революция победит и царизм будет уничтожен».
Эти доводы Михаила я хорошо понимал на примерах нашей же деревни. Может показаться странным, но для меня тогда имело большое значение слово, его звучание (возможно, что это вообще свойственно детям). Нравились мне такие слова, как «революция», «пролетариат», «партия», заинтересовался и услышанным новым словом «люмпен-пролетариат» и особенно заинтересовался словом «большевик». Я, помню, спросил Михаила, что такое большевик, меньшевик. Он вначале мне сказал: вырастешь, поймешь, но потом, когда я его точнее спросил — не значит ли это, что большевики хотят большего, а меньшевики меньшего, он мне ответил, что, точно говоря, большевики означает большинство, а меньшевики меньшинство, но можно, конечно, считать большевиков большими, а меньшевиков маленькими людьми, что большевики хотят большего, а меньшевики меньшего, потому что большевики-Ленинцы смотрят на революцию по-большому, чтобы всю грязь старого режима вычистить и построить новое здание — республику, а потом и социализм, а меньшевики хотят по-маленькому — сверху подчистить, а внутри оставить по-старому. Допытывался я о социализме. Михаил мне объяснял, и в памяти у меня осталось такое его объяснение: при социализме все будут равны, не будет богатых и бедных, не будет частной собственности, все будет принадлежать всему обществу и так далее. Хотя, видимо, объяснения Михаила были неполны, но социализм крепко засел в моей душе как справедливый строй жизни.
Детская душа особенно восприимчива ко всему новому. Я тогда уже почувствовал влияние на меня дерзновенных новых идей социализма и революции. Хотя это было у меня проявлением моих чувств больше, чем сознания, но уже в 13-летнем возрасте — в 1906 году я заявил Михаилу, что пойду по его стопам — по революционному пути борьбы за социализм.
И когда я потом приехал в Киев, Михаил мне помог в этом, связав меня с его товарищами по подпольной большевистской партийной организации, по преимуществу рабочими, которые вовлекли меня в рабочее движение, помогли мне получить большевистское воспитание и в подготовке к вступлению в партию в 1911 году, о чем и будет речь в моих воспоминаниях.
Наши три брата Израил, Арон и Яша-Юлий вступили в большевистскую партию после революции, но они под влиянием Михаила тоже были революционно настроены еще до революции, чем оказывали и на меня поощряющее благотворное влияние. Это в особенности относится к моему любимому брату Яше, который и сам еще до революции, работая в Александровске (ныне г.Запорожье), участвовал в рабочем движении, в партийных социал-демократических кружках.
Мой брат Яша отличался с детства душевностью и добротой. Он уже с юных детских лет задумывался о благе людей, и всю свою последующую жизнь он посвятил борьбе за благо человечества. Он так же, как и я, впитывал в себя социалистические идеи, которые занес в нашу семью уважаемый нами старший брат Михаил. Яша вырос в крупного партийного и советского работника, работая первым секретарем Нижегородского (Горьковского) обкома партии и председателем Горьковского облисполкома, а затем на общегосударственной работе — заместителем министра внешней торговли СССР.
Положительное, хорошее влияние и помощь Яши я ощущал еще в детские годы во время нашей совместной учебы, которая доставалась нам с невероятными трудностями. Нашим родителям и старшим братьям приходилось преодолевать огромные препятствия, чтобы, как говорил отец, мы не остались такими неграмотными, каким он остался; а дед мой, испытывая как бы свою вину, что его старший сын (мой отец) не получил никакого образования, особенно настаивал на том, чтобы мы, его внуки, учились. «А то они, — говорил он, — будут вечно пропадать, как мы — старшие».
Я особенно высоко ценю заслугу моих родителей и старших братьев, которые настойчиво добивались того, чтобы их сын — «мизинец», то есть я, был грамотным и, как они говорили, образованным.
УЧЕБА И РЕПЕТИТОРСТВО
Однако условия в нашей деревне крайне затрудняли осуществление этого намерения — дать мне образование. В существовавшую в деревне двухклассную школу детей евреев-неземлевладельцев не принимали, хотя потом я учился в ней неофициально.
функционировавший при синагоге в колонии хедер, которым руководил и где преподавал уважаемый, почтенный житель колонии, был крайне примитивным. В нем совершенно не преподавались общеобразовательные предметы, в том числе и русский язык, так как сам преподаватель его почти не знал.
Моя семья и я сам не хотели, чтобы я там учился. Помню, на одном из семейных советов по этому вопросу решили: в хедер не ходить, а искать другой выход.
По договоренности с некоторыми передовыми жителями колонии решили искать в Чернобыле учителя, который бы преподавал хорошо общеобразовательные предметы, особенно русский язык и математику. На счастье, в Чернобыле нашли такого учителя, согласившегося выехать в нашу деревню. Это был парализованный калека, потерявший обе ноги, молодой, но очень толстый из-за того, что он сам не передвигался. Помню, как мы, дети, устроили коляску, а зимой сани, на которых мы его передвигали, так как «школа» и учитель размещались поочередно через месяц от дома одного учащегося к дому другого учащегося. Нам же, ученикам, приходилось за ним ухаживать, подносить ему пищу, воду, перевозить его.
Несмотря на его строгость и применение им специально устроенной длинной линейки, которой он доставал любого из нас для «воздействия», мы очень любили его. У него была ясная и, как теперь оцениваю, даже талантливая голова. Он блестяще знал русский язык и литературу и вообще общеобразовательные предметы. Он не был религиозным фанатиком, поэтому Библию он остроумно преподносил нам, высмеивая отдельные ее несуразности и подчеркивая таких пророков, как Амос.
У него же первое время учился и мой брат Яша-Юлий.
Но наступил конец нашей идиллии с нашим учителем «Шам-шул». Неожиданно для нас в деревню приехал уездный инспектор училищ, вместе с урядником ворвался в хату, где размещалась наша «школа», и набросился на нашего учителя. В мою память врезалась душераздирающая картина, когда инспектор и урядник таскали безногого учителя по полу, избивали его кулаками и ногами, ругались непристойными ругательствами, разрывали все учебники, в том числе по всем русским общеобразовательным предметам, выбрасывая изодранные куски на улицу. Хотели они выбросить на улицу и учителя, но мы, детишки, уцепились за него и не дали им выполнить свое намерение. В заключение инспектор и урядник составили акт о запрете обучения в не разрешенной законом школе с угрозой ареста учителя, если он вздумает воспротивиться Этому запрещению.
Мы, конечно, были бессильны что-либо предпринять. Единственное, что мы, малыши, придумали, — это переделать фамилию инспектора «Бучило» в «Бурчилло». Каким-то образом это закрепилось за ним. Во всяком случае, в нашей волости.
Так была ликвидирована наша самодельная школа — наш светский общеобразовательный хедер. Часть учеников приспособилась к синагогальному хедеру в колонии, а моя семья опять начала искать другой выход для меня, поскольку Яшу еще раньше с большим трудом устроили в школе в Мартыновичах. Как говорится, свет не без добрых людей. Таким добрым человеком оказался вновь приехавший учитель деревенской двухклассной школы Петрусевич. Он не был похож на обычного учителя. Хотя он был молчалив и замкнут, но по всему его поведению, в частности ко мне, видно было, что он попал в наше захолустье по какой-то причине политического характера. Ему стало известно, что в нашей семье есть сын Михаил — революционер. Он понимал, что за связь с нашей семьей ему может не поздоровиться, но, несмотря на это, он дал согласие на посещение мною уроков в школе вроде как «вольнослушателем», без официального зачисления. Больше того, он потом занимался со мной на дому, так как из-за опасения наездов «Бурчилло» мне приходилось время от времени прерывать посещение школы. Однако, несмотря на эти перерывы, я многое успел, особенно по истории и русскому языку. По этим предметам, а также по географии и арифметике я изучил почти все то, что положено было по программе двухклассной школы. (Думаю, что эта старая программа двухклассной школы была полнее и давала больше знаний, чем нынешние два класса средней школы.)
В связи с этим, а особенно в связи с опасением причинить неприятности моему благодетелю, пришлось искать дальнейших путей, крайне затрудненных. Первая и главная возможность была созданная в ближайшем селе Мартыновичи школа, которая благодаря влиянию главного управляющего делами лесопромышленника была почти легализованная, во всяком случае гарантирована от хулиганства «Бурчилло» (так как деньги для него были важнее его черносотенства). Для этой школы были наняты в Киеве высококвалифицированные два учителя — отец и его сын, у которых было разделение труда: отец преподавал по-еврейски, в том числе Библию и Талмуд, а сын — по-русски общеобразовательные предметы. С огромным трудом и настойчивостью моему отцу и братьям удалось еще до меня устроить на учебу Яшу с оплатой в половинном размере.
Зато последующие попытки устроить меня в этой школе встретили еще большее сопротивление со стороны влиятельных богатых евреев — покровителей этой школы. Мы не можем допустить, говорили они, чтобы дети нищих заполонили нашу школу, тем более что Моисей Каганович не может платить установленную полную оплату за обучение.
После долгих мытарств и исключительной настойчивости отца, моих старших братьев Израила и Арона, а также при активной помощи брата моего отца, дяди Арона, удалось сломить сопротивление большинства власть имущих в школе. Но окончательно вопрос был решен благодаря энергичной помощи со стороны молодого учителя-сына, который, проверив мои знания и способности, решительно заявил: «Я приехал сюда обучать детей не только богатых и зажиточных, но и детей бедных людей. Вам должно быть стыдно, что вы на словах говорите о защите прав евреев, а сами попираете эти права евреев-бедняков, не давая им возможности обучать своих детей. Я требую принятия Кагановича Лазаря в нашу школу, и притом за половинную оплату».
Хозяева положения вынуждены были сдаться, и я был принят в школу. Этот молодой учитель Вайнер был осведомлен о Михаиле как революционере. Я не могу сказать, был ли он сам тоже революционером, но он был одним из тех передовых еврейских интеллигентов, которые защищали бедноту от угнетения ее богачами. Он был хорошим прогрессивным учителем, ученики его любили. Он, в частности, душевно отнесся ко мне — новичку в школе. Он поощрял то, что я особенно налегал на историю, русский язык и литературу.
Мне помогало то, что мой старший брат Яша был уже «старожилом» в этой школе. Мы помогали друг другу. Яша, например, мне — по математике, я ему — по истории. Должен сказать, что Яша мне еще помогал своим мягко-уравновешенным характером. Я по поведению был озорным, а он влиял сдерживающе на мой бурный характер и иногда заступался за меня. Но по существу занятий не могли придраться ко мне, так как я, как и Яша, по всем предметам шел с опережением.
Жили мы в тяжелых условиях. Уходили из Кабанов в Мартыновичи на несколько дней, запасом пищи мать не могла нас обеспечить, кроме ржаных сухарей и сушеной рыбы. Особенно плохо было с зимней одеждой и обувью. Когда я приехал в деревню в 1934 году как секретарь ЦК ВКП(б), мне один крестьянин напомнил, как он спас меня, уже наполовину засыпанного снегом по дороге из Мартыновичей в Кабаны. Все дело было в том, что отец мне смастерил валенки из своих старых, но с пятками не справился: их зашили, но холод они пропускали. Вот я по дороге и замерз. Идти было трудно из-за метели, и я свалился на дороге. При проезде этого крестьянина мимо меня его собака меня заметила и дала знать своему хозяину — он меня взял на сани, укутал, привез домой еле живого. В дополнение к прежним благодарностям отца и я — уже в 1934 году — выразил ему сердечную благодарность. Он, усмехаясь, в ответ мне сказал: «Я цэ робыв як полагается каждому порядочному чоловику, и я тэпэр задоволенный тым, що впрятував майбутьного видомого руководителя».
Квартировали мы у портного, у которого, кроме нас, в тесной квартире жил еще квартирантом кузнец с семьей. Спали мы на глиняном полу, но молодость все преодолевает. Поскольку вечером хозяин жалел керосин на освещение, мы, особенно летом, вставали рано на рассвете и работали над уроками. Наши успехи в занятиях радовали наших родителей и братьев, но раздражали богатых родителей других учеников, которые, как баловни, плохо занимались. Помню устроенный смотр ученикам и главное — экзамен. Нас — меня и Яшу — «допрашивали» с пристрастием. Мы по всем предметам, особенно общеобразовательным, отвечали хорошо, даже отлично, как говорили потом учителя.
Однако вскоре учителя уехали, и приехали два новых учителя. Яша уехал, я остался один, стал осторожнее в своем озорстве, налег на учебу, одновременно и на спорт, доступный в деревенских условиях того времени: плавание, лодка, попок-городки, цурки и тому подобное. Плюс по вечерам песни с хлопцами и девчатами, чем я увлекался и в своей деревне.
Учеба по существу шла по-прежнему хорошо и прилежно. Этому способствовало то, что один из двух новых учителей, занимавшийся общеобразовательными предметами, был замечательным педагогом и хорошим человеком. Хорошо и глубоко преподавались история, география, русский язык и русская литература. Я самостоятельно читал имевшиеся отдельные сочинения Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Л.Толстого, Тургенева. Учитель поощрял меня в этом, не допуская уступок и поблажек по общей программе учебы. Из общих предметов я по-прежнему больше всего увлекался историей — русской и всеобщей.
Была приобретена дополнительная историческая литература, которую я жадно проглатывал, излагая потом учителю прочитанное.
На проверках на экзаменах по всем предметам, особенно по общеобразовательным, я выдерживал экзамены хорошо (тогда оценки «отлично» у нас не было); по математике я иногда срывался, приходилось наверстывать. Помню, как на одной проверке я чуть не набедокурил по истории: на вопрос по древней истории я рассказал о восстании Спартака в том духе, как мне лично рассказывал учитель — в сочувственном Спартаку духе. Естественно, учитель упрекал меня, говоря, так делать нельзя: ты ведь можешь, не желая этого, подвести меня под удар. Я, конечно, тоже переживал эту мою ошибку и обещал не повторять этого.
Зато на другой проверке я дал своему учителю компенсацию по литературе. Мною было прочитано стихотворение великого русского поэта Некрасова, которое мне тоже лично дал учитель, — «Песня о труде». Меня похвалили, сказав, что у меня хорошее произношение и дикция, что вообще прочитано с чувством.
Были экзамены по Библии в присутствии так называемых старейшин, в том числе и духовника. Второй учитель, занимавшийся по еврейским предметам, в том числе по Библии, был недоволен теми учениками, которые, по его мнению, нестарательно изучали Талмуд. Особенно он был сердит на меня, поэтому проверку он начал прямо с меня. После некоторых вопросов, на которые я неплохо отвечал, мне был поставлен вопрос о пророках: Исайе, Иеремии и Амосе. Я начал свой ответ с Амоса. Его-то я знал лучше других еще от первого моего учителя и еще, видимо, потому, что его «пророчества» больше всего выражали чувства бедняков, да и сам он происходил из пастухов. Я и начал с цитирования Амоса, который бичевал алчность богатеев, нарушающих справедливость, накапливающих свои богатства насилием и грабежом. Амос разоблачал правящую знать, проклинал царей, князей, военачальников, которые, как и богачи, живут в каменных палатах, спят в кроватях из слоновой кости, питаются отборными ягнятами и телятами, пьют вино из золотых чаш, натирают свое тело бальзамом и бросили заботу о тяжелом и бедственном положении народа и так далее.
Мы, изучавшие тогда в детстве Библию, чувствовали, что Амос костит царей и богачей, и нам это очень нравилось. Но мы, конечно, тогда некритически относились к этим пророкам, которые, отражая недовольство народных масс и критикуя угнетателей, призывали к терпеливому ожиданию спасения от Бога и его мессии, а не звали к борьбе с угнетателями бедного народа.
В детстве я, естественно, этот последний вывод не понимал, зато я помню, как в 1912 году в Киеве, когда мне пришлось выступать против сионистов, я хорошо и удачно использовал и привел вновь слова Амоса с соответствующими большевистскими выводами. Амос, говорил я, разоблачал и проклинал таких богачей, как нынешние ваши сионистские киевские миллионеры Бродские, Гинзбурги и другие, с которыми вы, сионисты, зовете нас, рабочих и бедняков, объединиться в якобы единой еврейской нации. Амос уповал на то, что Бог их накажет и его мессия спасет нас. Но мы, рабочие, сегодня не будем ждать наказания божьего Бродским и Гинзбургам и спасения нас мессией — мы вместе со всеми революционными рабочими России всех наций будем бороться с капиталистами всех наций, чтобы уничтожить гнет угнетателей — богачей и их правящих покровителей.
Но недолго длилась моя учеба. Вскоре оба учителя уехали — нелады между ними форсировали их отъезд.
Кончилась и моя учеба в этой школе, которая расширила мои знания и дала мне базу для подготовки, в порядке самообразования, к экзамену за четыре класса городского училища и для осуществления моей мечты о дальнейшей учебе. Во всяком случае, здесь реально я ощутил великую роль школы и учителей, даже такой несовершенной школы, в которой я учился в Мартыновичах.
Но мне хочется еще добавить, что в Мартыновичах я не только получил минимум знаний, но и расширил свой кругозор политически, приобрел много нового в понимании отрицательных сторон существующего царского строя.
Село Мартыновичи было волостным центром. Оно было больше нашей деревни, в нем было побольше кулаков и зажиточных и больше бедняков. Центр волостного правления с его старшиной Ребриком был грозой не только для крестьян, но и для всех жителей, кроме, конечно, богатеев. Беднота всех наций остро испытывала на себе гнет существующего царского строя, непосредственно обрушивавшегося на нее через волостное правление — его старшину и урядника, которые по своему произволу толковали и применяли законы царской империи.
Сколько раз, например, мы, дети, наблюдали душераздирающие сцены, когда выталкивали, а то и выбрасывали на улицу из волостного правления оборванных бедняков, приходивших в волость жаловаться на старосту или на богатея-кулака, ободравших их как липку, или приходивших просить отсрочку по платежам недоимок по налогам. Были такие же сцены и с бедняками-ремесленниками. Одни ревели, другие ругались крепко, вспоминая богов и ни в чем не повинных матерей. Зато с каким почетом и даже низким поклоном сопровождал холуй-писарь богатых кулаков в добротных свитках, тулупах и густо смазанных дегтем хороших сапогах или зимой в валенках. Запомнился мне врезавшийся в память случай, когда привезли в волостное правление двух пойманных якобы конокрадов. Мы их видели, когда их вели. Это были обычные бедно одетые крестьяне, высокие, статные. Но назавтра, когда мы их смотрели уже в «холодной», их уже нельзя было узнать. Это были не лица, а сплошное месиво, все заплыло, глаз не видно было, они уже не стояли и не сидели, а лежали и стонали. Так их «попотчевали» в волостном правлении, нещадно избив. Но самое ужасное, трагическое было в том, что через неделю поймали действительных конокрадов, пользовавшихся репутацией «порядочных», так как они были богатыми. А ранее объявленные «конокрадами», избитые до полусмерти, так и оставшиеся инвалидами, были порядочными и честными бедняками. Их просто выпустили без какой-либо компенсации, помощи и даже элементарно объявленной реабилитации.
О самом старшине Ребрике я уже говорил в связи с Лубянским восстанием. Помню, когда он ходил по улице, детишки забегали вперед и кричали: «Ребрик идэ». Это означало — держитесь подальше, бо «холодная» близко, он придерется к чему-либо, и ты мигом попадешь туда. Урядник формально не был ему подчинен, но фактически выполнял его волю, так как старшина был из самого Радомысля и, чего доброго, станет еще высоким начальством. К «холодной» мы бегали часто, давая через решетку сидевшим там то хлеба, то кусок сахару, а сидели там всегда.
Однажды мы услышали громкое, какое-то особое, неукраинское, незнакомое пение. Когда мы подошли ближе, сотский, в отличие от прежнего, не пустил нас, ничего не объясняя. Это нас взволновало. Оказалось, что привели по этапу высланного в нашу волость политического «преступника». Когда его выпустили, он, как кузнец по профессии, поступил работать к нашему кузнецу, с которым мы жили вместе у портного. Новенький ссыльный тоже поселился там и спал на полу вместе со мной и Яшей. Говорил он мало, да и надо сказать, что он казался не настолько развитым, чтобы вести серьезную политическую беседу, а может быть, имея намерение бежать, он не хотел распространяться, но не говорил нам, кто он — социал-демократ, или эсер, или анархист. Он только говорил, что он против всех мерзавцев-угнетателей. Одно это уже расположило нас в его пользу. Здорово он пел революционные песни: «Варшавянку», «Марсельезу» и песню, начинавшуюся словами: «В голове мои мозги высыхают» — это, объяснял он нам, тюремная песня. Через три недели его след простыл — он бежал. Хотя он мало добавил к нашему политическому просвещению, но одним соприкосновением с ним и особенно революционными песнями, несомненно, добавил революционную, боевую, смелую искорку в наши молодые души.
Итак, кончилась моя учеба в школе, и я начал свою учебу путем самообразования, продолжающегося всю жизнь до настоящего времени. Трудно было начинать по-новому учиться, особенно самому. Но на первых порах меня выручал тот же первоначальный мой благодетель — учитель нашей деревенской школы Петрусевич. Он был более образованным, чем требовалось для двухклассной деревенской школы, особенно по истории, и он помог мне сосредоточиться особенно на этой науке. Он также помогал мне по литературе, в особенности по изучению украинской литературы. Хотя самих книг украинских писателей, в том числе Тараса Шевченко, не было, но он их знал и мне подробно о них рассказывал (кроме Шевченко, о Па-насе Мирном, Коцюбинском и других). Это были первые камни, первые вклады в мое понимание и позднейшее глубокое изучение замечательной украинской литературы и украинской культуры. Важно было еще и то, что Петрусевич преподносил это мне с душой не националистически настроенного человека, противопоставляющего славную украинскую литературу великой русской классической литературе, а, наоборот, связывая ее прогрессивные народные стороны с революционно-демократическими чертами русской классической литературы в духе Белинского, Чернышевского.
Учитель Петрусевич был первым представителем российско-украинской передовой революционно-демократической интеллигенции, которого я встретил в своей деревне Кабаны и который оставил в моей душе на всю жизнь самую лучшую память и чувство глубокого уважения и благодарности. Эти мои чувства были у меня тогда особенно душевны, потому что я наглядно сравнивал его с таким черносотенным типом, как «Бурчилло», и видел, что Петрусевич, этот русско-украинский интеллигент, честно и чутко относится и оказывает свою помощь трудящейся бедноте без различия наций, проявляя этот свой, так сказать, интернационализм и укрепляя в моей душе семена интернациональных, братских чувств ко всем трудящимся всех наций и народов.
Я рассказал ему мои планы и намерения по дальнейшей учебе. Он не только согласился, но даже сказал, что я по ряду предметов знаю больше, чем требует программа четырехклассного городского училища, особенно по истории и литературе, и поэтому можно даже ускорить подготовку экзаменов на «аттестат зрелости». Он даже поощрял меня на литературную работу. Когда я ему рассказал о работе вместе с отцом и братьями по сплотке плотов и сплаву леса, он сказал: «Ты так хорошо рассказываешь, что надо попробовать написать это». И я написал небольшой рассказ на эту тему, добавив еще о живом лесе, невырубленном, которым наслаждаются люди и пользуются его плодами. Ему очень понравился этот рассказ, реалистически отражающий, как он сказал, природу и жизнь человека.
Вскоре Петрусевич уехал, да и мне пора было готовиться к отъезду в мой заветный Киев, где я мечтал добраться до Киевского университета.
Но для отъезда из деревни надо было приодеться, обуться, да и, как говорил отец, иметь в кармане несколько рублей на случай, если сразу не найдешь работы. Родители мне ничего не могли дать на это, надо было самому заработать.
Поскольку в нашей деревне пошли слухи, что вот появился «грамотей» — сын Мошки Кагановича, к отцу обратились некоторые из села Ильинцы, что в четырех верстах от нашей деревни, чтобы я давал уроки их сыновьям по общеобразовательным предметам. Уговорились об оплате: за каждый урок по 1 рублю два раза в неделю. Для этого я должен был ходить пешком туда и обратно. (Вероятно, я был тогда самым молодым «учителем» в стране.)
Недолго длилось это мое «хождение по мукам» учительства в Ильинцы, так как к отцу обратился тот кузнец, с которым мы с Яшей жили в Мартыновичах в одной квартире. Он, оказывается, переезжал на более выгодное для него место под самым Киевом, в Горностайпольский район, село Хочава. Там, кроме крестьян, были и помещики Лукомские и Трубецкие. Они давали ему кузницу и перспективы хорошего заработка. Вот он и обратился к моему отцу с предложением отдать меня ему в обучение кузнечному делу, с тем чтобы я одновременно учил его двоих сыновей общеобразовательным предметам, в особенности русскому языку. Физический рост мой был уже почти завершен, и я мог выполпять обязанности помощника кузнеца, даже молотобойца, а по знаниям выполнять роль учителя его сыновей — за это он обязался платить мне по 3 рубля, а если у него дела пойдут хорошо, 4 рубля в месяц на всем готовом, то есть с кормежкой.
Этот кузнец лично был человеком симпатичным. Но он своим предложением отцу и мне совершал довольно выгодную для себя сделку — он получал одновременно и рабочего — помощника кузнеца, и прослывшего в окружающих деревнях «грамотея»-учителя для обучения его двух мальчиков (10 и 7 лет). Мы это понимали, но отец, мать и я лично дали на это свое согласие. Для меня самым привлекательным в этом было то, что я еду в район поближе к Киеву, куда легче перебраться. Привлекательны были и обе перспективы: либо стать квалифицированным рабочим — кузнецом, либо после совмещаемого «учительствования» — возможная перспектива дальнейшей учебы.
Из Кабанов я уезжал, чувствуя себя так, будто я уже давно вышел не только из детства, но и отрочества, да и, строго говоря, в те времена трудно определить, когда кончается детство, начинается отрочество, а затем даже юность — это дело, по-моему, индивидуальное и социальных условий жизни, которые ускоряют этот процесс. Однако даже при созревшем новом содержании остаются еще такие нити и формы, которые долго-долго напоминают о прежнем детском состоянии — вот со мной это и было, когда я уезжал из своей деревни, прощаясь с нею, с моими детством и отрочеством.
В моем прощании заняла значительное место не столько материальная сторона (вещей-то было — кот наплакал), сколько психологическая. Я вновь встречался со своими дружками, сверстниками, походили мы все по тем же местам, лесочкам, лугам, ярам и оврагам, вспоминали нашу пройденную вместе «длинную» жизнь. Да и надо сказать, хотя она была весьма короткой, но вспоминать было о чем.
Как ни бедна наша деревенская детская жизнь, она имела много своих прелестей, своей не прикрашенной, а настоящей жизненной романтики.
Бедные люди, независимо от их национальности, особенно их дети, чувствуют, что без маленьких радостей, когда нет больших, жить невозможно, и они часто создают себе эти радости. Они умеют их находить в общении друг с другом и взаимопомощи, в окружающей их природе: на лугах, полях, речках, в цветах и, наконец, в песне и плясках. (У некоторых взрослых есть, конечно, и извращенные «радости» — выпивка и тому подобное, но это уже не радость, а слезы.) Сколько, например, душевной радости, чистоты, поэзии и романтического наслаждения приносили и приносят летние ежевечерние песни и танцы на площадке или на широкой улице молодых «хлопцив и дивчат, колы мисяць починае выдаваты свое свитло и починаеться и разгортаеться спивання, танцювання, и одын другого поривояться повэршити и пэрэмогты — аж дух пэрэхоплюе!»
Но самым главным была та согревающая душу среда: семейная, соседская, какая складывалась годами и врастала крепкими глубокими корешками в души людей, особенно в юные, чистые, незапятнанные души детей.
Я не хочу сейчас прикрашивать действительность и идеализировать всех и вся — были и драки, и подвохи, и хитрые каверзы — все то, что дети воспринимают от взрослых, наряду с хорошим и плохое.
Спорили мы, ребята, между собой и за то, что некоторые ломали без нужды молодые деревца просто из озорства. Один, например, парень любил гоняться за цыплятами и однажды схватил одного за ножки, а когда мы за ним погнались, он швырнул его нам и тем убил его. Мы долго бойкотировали этого мальчика за это, просто не разговаривали, пока он со слезами не попросил у нас прощения.
Вообще мы, более смелые, защищали робких и слабых ребят от хулиганствующих. Мне, например, особенно запомнился один верзила, который был постарше нас и избивал ребят, добиваясь этим беспрекословного послушания. И вот однажды, когда он с обычным своим нахальством начал наступать на меня, я имевшейся у меня в руках лозинкой его хлестнул. Вначале он продолжал храбро наступать — царапина была небольшая. Но когда он увидел, что у него просочилась кровь, он начал реветь. И с тех пор перестал избивать детей, за что ребята благодарили меня, осмелившегося дать ему отпор.
Важно особенно подчеркнуть, что, как правило, и у взрослых, и у малышей получался, так сказать, естественный социально-классовый отбор друзей, товарищей и приятелей, отбиралась ровня по бедняцкому своему положению и притом независимо от национальной принадлежности. Дети бедняков и середняков: украинцы, русские, евреи, поляки, белорусы были друзьями. Были те или иные исключения, но, как правило, я не видел случаев как в Кабанах, так и в Мартыновичах, чтобы дети бедняков оказывались бы близкими дружками детей богача русского, украинского или еврейского или, тем более, детей старшины, урядника, писаря и прочих из волостного правления.
Мы, дети, видели и уже понимали то, как великорусские националисты, например, противопоставляли русских как представителей более культурной нации украинцам, как к представителям более-де отсталой нации, враждебной якобы русским, а на деле украинцы («хохлы», как их презрительно называли) относились к русскому трудящемуся народу как к родному брату, в то время как украинцы-старшины вместе с урядниками-русскими подавляли украинскую культуру и украинских трудящихся.
Черносотенцы — русские и украинские — натравливали русских и украинских трудящихся на евреев, призывая к погромам, но в нашей, например, деревне, да и не только в нашей, и в окружении трудящиеся крестьяне даже в начале XX века, когда из Кишинева, Одессы и других мест приходили вести о еврейских погромах — не было таких настроений и тем более действий. Была в деревне группа черносотенцев во главе с сыном лавочника — украинца, конкурировавшего с еврейским лавочником, которая пыталась натравить крестьян на еврейскую колонию, в том числе на бедноту, то есть на большинство колонии, но все их поползновения успеха и сочувствия у большинства трудящихся крестьян не имели.
Не имели успеха и еврейские националисты-сионисты, стремившиеся привить трудящимся евреям-беднякам недоверие и враждебность к русским, украинским трудящимся. Основная масса еврейской трудящейся бедноты и особенно, как я потом увидел в Киеве, еврейские рабочие на Украине не поддались национал-шовинизму. Они видели и знали, что российский пролетариат, рабочие Питера, Москвы ведут борьбу за освобождение всех угнетенных наций — украинцев, поляков, евреев и других наций царской России.
В мои детские годы в деревне еще не знали таких слов, как интернационализм, солидарность трудящихся, и тому подобных, но существо солидарности трудящейся бедноты и рабочих, инстинктивные стихийные чувства интернационализма глубоко сидели в душах угнетенных, к этому их толкало само их положение угнетенных. Не идеализируя положение и людей, какими они были, и не замазывая имевших место фактов бессознательности, темноты, делавших немалое количество людей и из трудящихся жертвами национализма, шовинизма и антисемитизма, я хочу подчеркнуть, что в моей детской памяти не сохранилось фактов проявления среди основной массы трудящихся крестьян и ремесленников нашей деревни шовинизма вообще и антисемитизма в частности.
Я помню, когда я уезжал из деревни, проводить меня пришли не только мои дружки, для которых это было большим событием, но и взрослые соседи-крестьяне и ремесленники. Все они душевно, дружественно прощались со мной за руку, а некоторые даже целовали. Каждый из них выражал наилучшие пожелания счастья в жизни. Многие из них, прощаясь, говорили: «Спасыби тоби, Лейзар, за тэ, що просвищав нас». Близкие соседи, видя грусть моего отца и моей матери, провожающих своего самого младшего сына, утешали их: «Вы, Мошка и Геня, не журиться, Лейзар у вас хлопэць моторный, а язык у його такый що нэ тилькы, як кажуть, до Кыева довэдэ. А ты, Лейзар, — наказывали они, — нас нэ забувай, всэ ж такы, наша деревня тоби сама ридна, цэ тэ гниздо, дэ ты вырис, памятуй же, видкиля прыйшов».
Глубоко тронутый душевностью провожавших, я взволнованно по-детски и по-взрослому поблагодарил их и клятвенно обещал: «Завжды буду памятати свою деревню Кабаны, свий ридный край и николы нэ забуваты, видкиля прыйшов».
НА ПУТИ В КИЕВ
Уезжал я из деревни с твердым ощущением и сознанием, что уезжаю «зовсим», навсегда, что Горностайполь для меня лишь пересадочный пункт в Киев, тем более что там — рукой подать. Чувствовали это и мои родители, которые, будучи довольны тем, что я становлюсь самостоятельным, в то же время с родительским страданием переживали отъезд самого младшего из пяти сыновей — любимого сына. Да еще отец был огорчен тем, что еду в «кузнецы», тогда как он и мать мечтали, что я, как они говорили, буду хорошим учителем.
Выехал я из деревни налерекладных. Сначала в Чернобыль на попутной подводе, с Чернобыля тоже на попутной крестьянской подводе до Детьковской бумажной фабрики, а оттуда на бричке приказчика фабрики, которая отвозила его сынка в Горностайполь, я добрался до села Хочава.
Не обошлось мое путешествие без серьезной аварии. Дело в том, что, выезжая из Чернобыля, мой возница изрядно хлебнул «горилкы», по дороге пел украинские песни и допелся до того, что на одной из «гребель» наша «пидвода» опрокинулась, и мы попали в ледяную воду. Надо отдать справедливость моему певучему
вознице: он быстро справился с аварией, поставил на колеса «пид-воду», а лошади сделали полагающееся им дело — вытащили нас на берег. Но одежда наша совсем была мокрая, а сами мы, особенно я, были чертовски замерзшими — зуб на зуб не попадал. Хорошо, что вблизи оказался крестьянский хутор, а в нем хорошие, добродушные хозяева. Помню, что хозяйка ахнула, посмотрев на меня: «Та ты ж увэсь сыний, скидывай всю одежду и сорочку, я тоби, хлопче, дам сухэ, чистэ. Ликарств у нас нэма, е тилькы горилка, цэ найличше ликарство вид остуды». Этим лекарством она не только протерла мне ноги, грудь, плечи, но и настояла на том, чтобы я выпил «вэлыку чарку горилкы», конечно с закуской. После сна и согрева я себя почувствовал хорошо, никаких признаков простуды, а ведь несомненно была опасность воспаления легких. Я был тронут такой заботой и чуткостью со стороны этой великодушной и сердечной крестьянки.
Хочава оказалась интересным для меня пунктом. Дело в том, что в нашей деревне я мало соприкасался непосредственно с помещичьими имениями и помещичьей эксплуатацией батраков и крестьян, потому что в самой нашей деревне помещика не было. А тут в районе Хочавы оказалось два помещичьих имения: одно среднее в самой Хочаве — Лукомских, а другое в двух километрах — большое имение князя Трубецкого. Это последнее было особенно «образцом» диких остатков крепостничества после обманной, так называемой великой крестьянской реформы. Невероятная чересполосица, малоземелье крестьян, колоссальные налоговые и выкупные платежи, зависимость крестьян не только от самого князя, от его многочисленных холуев, не говоря уже о властях и чинах всякого рода.
Особо тяжелое положение я увидел у крестьян-переселенцев из далекой Волыни. Они купили клочки земли у Трубецкого и отчасти у помещицы Лукомской. Частично они выплачивали деньгами, частично отрабатывали на полевых работах. Домов у них не было, выкопали землянки и жили в них. Я посещал их землянки, в сравнении с которыми наши кабановские самые бедные хатенки казались «дворцами». В беседе с волынцами, знакомясь с их жизнью, я видел беспросветную нужду, оборванную одежду и полуголодное существование. Школы не было в Хочаве. Дети не учились, тем более что если в нашей деревне Кабаны по-русски говорили, точнее «суржиком», то есть на смеси украинского с русским, и понимали все, то здесь волынцы по-русски плохо говорили и не все понимали. Видимо, русификаторская политика царизма на Волыни возымела меньшее действие.
Старожилы деревни Хочава жили лучше волынцев, но и здесь бедноты было большинство, из которой формировались кадры батраков, работавших у Лукомских и Трубецких. Меня очень интересовало положение крестьян и батраков при наличии помещичьих имений. Для изучения и ознакомления мне приходилось урывать время при большой загрузке. В кузнице работы было много. Я усердно старался изучать все процессы кузнечного дела, вплоть до подковки лошадей. Приходилось выполнять обязанности молотобойца, горнового, возиться с древесным углем, отбором металла, так как его много было из металлолома, и тому подобным. Одним словом, всем, чем должен заниматься помощник — ученик кузнеца и разнорабочий. Но временами бывали перерывы, так как хозяин выезжал из деревни то в Горностайполь, то даже в Киев или к управляющему имением и так далее. В это время я мог сосредоточиться на чтении или на занятиях с мальчуганами, довольно способными и быстро схватывающими предмет. Использовал я это время и для хождения по окрестностям деревни, встречаясь с крестьянами и батраками, беседуя с ними, знакомясь с новыми для меня условиями жизни и труда батраков и бедняков при помещиках. Я быстро нашел общий язык с крестьянами, с бедняками и батраками, особенно с молодыми парнями и девчатами. Я узнал, что в 1905 году здесь была большая забастовка батраков, почти дошедшая до бунта. Одно отделение имения Трубецкого было подожжено, хотели подпалить и главный дворец.
Крестьяне рассказывали, что они поддерживали батраков и даже требовали вообще передачи земли в пользование крестьян на приемлемых, выгодных для крестьян условиях, немедленного снижения арендной платы. Волынцы требовали также уменьшения выкупа и отработки за свои участки земли. Батраки требовали, чтобы работа производилась с 6 утра до 6 вечера, с выделением часа на обед и получаса на закуску; оплату в страду по полтора рубля в день и выдвигали ряд других требований. Помещица Лу-комская не сразу, но вынуждена была пойти на уступки: требования батраков не полностью, примерно на 2/3, были удовлетворены. Хотя потом, не в 1906-м, а в 1907 году вернула назад часть своих уступок. У князя Трубецкого дело пошло по-другому. Он долго не хотел уступать, грозил вызовом войск. Прибыл отряд полиции, который ничего сделать не смог. В конце концов Трубецкой сдался и принял большую часть требований забастовщиков. Но потом положение изменилось. Батраки хотели организовать новую забастовку против ущемлений, снижавших завоеванный уровень, но не было уже той организованности и революционной напористости, которая была в 1905 году. Все же я видел, что настроения у батраков все еще были решительными, чтобы не допустить снижения достигнутого уровня.
С некоторыми молодыми ребятами у меня сложились близкие, дружеские связи, мы встречались, читал я им рассказы и газеты. Но ни брошюр, ни тем более революционных листовок и газет у нас тогда не было, что я мог, то я им объяснял по общим вопросам, комментируя легальные газетные сообщения. Должен сказать, что эта связь и непосредственное приобщение к жизни батраков и крестьян в условиях помещичьих имений дало мне очень много в моей будущей жизни и революционной деятельности.
В Хочаве мне еще повезло тем, что я напал на богатую библиотеку в имении Лукомской. Мой хозяин, выполняя заказы имения, узнал об этой библиотеке и помог мне в получении книг. Это было облегчено еще тем, что у помещицы Лукомской проживала жена ее сына, про которого были слухи, что он куда-то запропастился — не то за дуэль, не то по какому-то другому делу. Во всяком случае, его жена проявила интерес к просьбе моего хозяина и дала мне доступ к библиотеке.
Я рассмотрел это как благородный с ее стороны шаг. При беседе со мной она очень удивилась, как это я, такой молодой, уже преподаю. Кажется, она была из учительниц, так как, косвенно проверив мои знания, она сказала: «Да, вы действительно знаете то, что преподаете», — и выразила согласие на то, чтобы я брал из библиотеки книги, предупредив об аккуратном с ними обращении, в частности, посмотрев на мои кузнечные руки, усмехнувшись, сказала, чтобы до чтения и перелистывания книги мыть руки. Я смущенно сказал, что это уж обязательно буду делать. Я выразил ей свою благодарность за книги, на что она ответила, что этим она выполняет долг культурного человека. Когда я рассказал это хозяину, он мне сказал, что, по его сведениям, отношение самой помещицы к ее невестке плохое, но терпит ее пребывание в имении из-за внука.
В результате я прочитал, можно сказать, проглотил большое количество важных произведений, в том числе: «Война и мир» Толстого, «Отцы и дети» Тургенева, «Мертвые души» Гоголя, «Преступление и наказание» Достоевского, «Обломов» Гончарова, многое, чего я раньше не читал, из сочинений Пушкина, Лермонтова, Некрасова и даже некоторые сочинения Максима Горького и Чехова. Там же я приобщился и к некоторым классикам иностранной литературы: «Давид Копперфилд» Диккенса, «Отверженные» Виктора Гюго и другие. Нечего и говорить, насколько это меня обогатило и подняло мой культурный уровень и расширило мой кругозор.
Хочется отметить еще один эпизод. В деревне жил и работал молодой талантливый крестьянин-музыкант. Он замечательно играл на скрипке, я с ним сдружился. Дружба наша выразилась не только в беседах, но и в том, что я его обучал грамоте, а он меня обучал игре на скрипке. Хотя я душой воспринимаю музыку, но музыканта-скрипача из меня не получилось, зато элементарной грамоте я моего Семена научил.
Хотя я здорово уставал от работы в кузнице, но я продолжал свое самообразование по предметам. Одновременно я также старался, чтобы мои два ученика получили максимум возможных знаний. Мой хозяин был этим очень доволен и в то же время выжимал из меня все соки в кузнице, хотя по личной натуре был неплохим человеком.
Собравшись в Киев для закупки железа, он мне заявил: «В порядке премии за хорошую работу я тебя возьму с собой в Киев, там ты мне поможешь в расчетах с продавцами железа, чтобы меня не надули». (Он сам был малограмотным.) Нечего и говорить, с какой радостью я воспринял эту поездку в город моей детской мечты Киев.
Радостно я встретился с моим братом Михаилом, выражая свои восторги прибытием в Киев, излагая ему свои планы и перспективы, выношенные мною в деревне, об учебе по совместительству с физической работой. Я сказал, что больше в Хочаву не поеду и хочу остаться в Киеве. Михаил, довольный, как он сказал, тем, что я так быстро созрел и культурно поднялся, все же не проявил восторгов моими планами — найти такую работу, при которой я мог бы одновременно учиться. Я заметил, что он даже несколько огорчен и озабочен, хотя проявил выдержку и такт, чтобы не сразу обдать своего юного брата-мечтателя ушатом холодной воды и охладить его восторженное настроение. Но несколько позже он мне сказал: «Твои, брат, планы замечательны, я был бы очень счастлив, если бы тебе удалось их осуществить. Но я чувствую и знаю, что это, особенно в настоящее время, неосуществимая мечта, и прежде всего потому, что в Киеве, как и во всей России,
сейчас кризис и застой, безработица колоссальная, люди умирают с голода и холода. Так что на пути твоего плана работы и учебы стоят не только общие нынешние условия столыпинской черной реакции, но прежде всего просто вопрос о хлебе насущном. Я вот, — сказал Михаил, — квалифицированный рабочий и то еле-еле держусь на работе, лазаю по старым крышам и ремонтирую протекающую железную кровлю. Это опаснее для жизни, чем делать новые крыши, которых теперь нет, потому что почти не строят новые сооружения. Все же я посоветуюсь с товарищами, может быть, что-нибудь придумаем. Я думаю, что их заинтересует такой •«грамотей», как ты». Познакомившись с моим хозяином и узнав, что он закупает солидную партию подобранного металлолома на Нижнем валу, Михаил попросил его поговорить с владельцем склада металлолома о приеме меня на работу рабочим на складе.
Мой «добродушный» хозяин решительно воспротивился. «Как это я сам, — сказал он, — пойду против своих же интересов? Он учит моих мальчуганов и помогает мне по кузнице. Кроме того, имейте в виду, что я из него сделаю настоящего кузнеца».
После долгих и неоднократных разговоров с ним он сдался, и по его просьбе владелец склада металлолома согласился принять меня на работу.