СВЕРХЧЕЛОВЕК
- Еще в школьные годы, - говорил тот чиновник, - я выработал для себя основные жизненные принципы. Мне не нужно бытового благополучия, убедил я себя, не нужно наслаждений, власти, славы, почестей. Я буду просто Человеком. Я себе это "быть Человеком" представлял так. Если дал слово что-то сделать, в лепешку расшибись, а делай. Защищай слабых. Не обманывай. Не подхалимничай. И так далее в том же духе. Мне казалось, что этим принципам можно сравнительно легко следовать. Лишь бы желание было. И я им следовал. Но - до поры до времени. Как только я столкнулся с более трудными, чем в школе, проблемами, я понял, что в нашем обществе мало быть Человеком: надо быть Сверхчеловеком. Надо научиться ловчить, выкручиваться, хитрить, чтобы уцелеть. Нет, я не делал подлостей и не изменил своим юношеским принципам. Я просто постиг другую истину: чтобы этим принципам следовать, надо быть находчивым, гибким, изворотливым. Постепенно у меня выработались навыки играть нужную роль вполне естественно и без усилий, автоматически. Это было разумное приспособление к условиям существования. Именно это приспособление и имело следствием нашу способность легко переходить из одного состояния в другое, ему противоположное. В конце войны и в послевоенные годы число таких людей, как я, стало огромным. Многие из тех, кого я знал, были перед этим безупречными советскими людьми с точки зрения органов. Иначе мы не уцелели бы и не сыграли бы потом свою великую историческую роль. Это мы нанесли удар по сталинизму! Если бы не мы, то...
ЦЕНА ЖИЗНИ
В те дни крушения сталинизма настроение у меня было такое, что я серьезно подумывал о самоубийстве. Жизнь, казалось, утратила смысл. А жить без страсти и идеи, объединяющей жизненный поток в единое целое, я не привык. И в этом я не был одинок. Но никто из тех моих знакомых, кто в то время собирался покончить с собой, не реализовал свое намерение наделе. Случайно ли это? Вопрос этот оказался частью более общего вопроса об отношении человека к своей собственной жизни.
В литературе, посвященной сталинским репрессиям, иногда мелькает недоумение по поводу того, что очень немногие люди покончили с собой, хотя знали, что их все равно уничтожат. Почему? Во-первых, сейчас невозможно иметь статистические данные на этот счет, чтобы с уверенностью ответить многие или немногие покончили с собой. Случаи самоубийства тщательно скрывались. Я лично знал об одном случае, когда ответственный работник застрелился, но органы изобразили дело так, будто его арестовали. Арестовали всю его семью, чтобы скрыть факт самоубийства, и кое-кого из осведомленных соседей. Слух все же возник - сын успел рассказать о самоубийстве ребятам во дворе, а те разнесли слух по всему району. Во-вторых, не так-то просто было покончить с собой. Не успевали. Оружия не было. Я по себе знаю, что это значит. Будь у меня пистолет, я бы, может быть, застрелился. Но каждый раз, когда у меня назревало желание сделать это, я ехал к своему фронтовому другу за сто километров от Москвы - он ухитрился сохранить именное оружие со времен войны (у меня тоже такое оружие было, но у меня его отобрали, когда я пересекал границу после демобилизации). Когда я добирался до друга, мы, естественно, отмечали встречу хорошей выпивкой и желание стреляться пропадало. А вешаться или кидаться под поезд не хотелось. Снотворные пилюли достать было трудно. И в-третьих, идея самоубийства не входила в тип самосознания людей той эпохи. Это, пожалуй, главное.
Социальный тип самосознания проявляется во многих аспектах жизни, и в том числе в отношении к самой своей жизни. Сознание людей имеет всегда определенную ориентацию, определенную тем, что общепринято и поощряется в данном обществе и что отвергается и порицается. В обществе, где дуэль принята и поощряется, смерть на дуэли не вызывает того состояния ужаса, какое появляется в иных случаях. Там, где самоубийство как следствие бесчестья рассматривается как норма, люди относятся к нему иначе, чем в обществе, где утрачены понятия о чести, а самоубийство порицается. Тысячи советских людей той эпохи легко расставались с жизнью, если это требовалось ради интересов группы людей, партии, страны. Те же самые люди, способные на самопожертвование в общественно одобряемых случаях, оказывались неспособными расстаться с жизнью добровольно в ситуациях, когда все равно судьба их была предрешена.
Упомянутая общая ориентация играла существенную роль и в том странном на первый взгляд явлении, что так мало было попыток покушения на Сталина и других деятелей той эпохи. Люди легко совершали убийство других людей в ситуациях, общественно оправдываемых, причем без всяких колебаний, раскаяний и угрызений совести. Порою даже с удовольствием. Но те же люди пасовали перед самыми примитивными ситуациями, которые выходили за рамки общественно принятой ориентации на этот счет. Еще до войны я обдумывал покушение на Сталина. Конечно, мои практические возможности были ничтожны. Но не они остановили меня: я запутался в моральных проблемах. Потом у меня появился единомышленник. Он утверждал, что приблизиться к Сталину на расстояние, достаточное для выстрела или бросания бомбы, можно. Но он тоже не мог преодолеть некий морально-психологический барьер. Мы выросли в условиях, в которых индивидуальный террор порицался морально и считался неэффективным политически.
Но вдруг меня осенило: месть! Надо мстить! Кому? Им! За что? За себя! За страдания близких. За все!
Выход все-таки есть.
На свете полно гадов,
А средство от них - месть.
Добровольно сдаваться не надо.
Вспомни мужскую честь.
Сто раз повторяй кряду:
Месть!
Месть!
Месть!
Никогда сдаваться не надо.
Всегда оружие есть!
Любая падет преграда,
Когда закипает месть.
С жизнью сквитаться надо
Советую всем учесть:
Пусть гада ждет не пощада,
А месть,
Месть,
Месть!
Я изложил свое замечательное открытие своему сообщнику.
- У меня нет к Ним ненависти, - сказал он. - Я Их презираю, а из презрения мстить невозможно. Они по отдельности слишком ничтожны для мести. А все вместе Они воплощают в жизнь самые светлые идеалы человечества. Мстить некому!
Оставь дурацкие затеи. Мир не изменишь все равно. Нелепо драться за идеи, Осуществленные давно.
ДОЛГ
- Так ты тоже был пилотяга? - спросил я, уловив в речи моего компаньона выражения из авиационного жаргона.
- Нет, - сказал он, - я всего лишь воздушный стрелок.
Мы стали вспоминать войну. Я рассказал, как погиб мой воздушный стрелок, а он - как погиб его командир.
- Мы штурмовали железнодорожный узел, - говорил он. - Уже кончили работу, как шальной снаряд залепил нам в мотор. Машина загорелась. Но высота была небольшая, и командир успел посадить ее в мелколесье. Едва я успел вытащить из кабины потерявшего сознание командира (ему раздробило ноги) и оттащить в сторону, как машина взорвалась. Из соседней деревни пришли немцы, покачали головами и ушли: они, очевидно, решили, что мы взорвались вместе с машиной.
Командир пришел в себя. Хотел застрелиться, но я отобрал у него пистолет. До линии фронта было совсем недалеко. Я решил попытаться выйти к своим и вытащить командира. Сделал нечто вроде саней. Впрягся в них. И поволок свою тяжелую ношу. Целых семь дней волок. Что это были за дни, лучше не вспоминать. Когда мы все-таки чудом выбрались, смотреть на нас приходили со всей дивизии.
Но дело не в этом. Командир не думал, что выживет. И перед смертью решил раскрыть мне свою душу, исповедаться. И начал говорить такое, что в первую минуту я сам хотел пристрелить его как предателя. Я ведь был комсомольским активистом. Был комсоргом полка. Рано вступил в партию. Сталин был для меня богом. Все, что касалось нашей истории, идеологии, генеральной линии партии, было для меня святыней. Я никогда не был доносчиком. Когда при мне заводились сомнительные разговоры, я честно и открыто пресекал их. А командир рассказывал о том, что потом, после хрущевского доклада, стало восприниматься как преступления "периода культа личности". Я сам знал о многом из того, что говорил командир. Но я считал это все справедливым и исторически необходимым. И помалкивал, как все. Преступлением тогда был сам тот факт, что об этом говорилось вслух и что это интерпретировалось как преступление.
Когда появилась надежда, что мы выберемся, командир спросил меня, донесу я о его речах или нет. Я сказал, что я не доносчик, а честный коммунист, что я напишу рапорт командованию обо всем, что было. Он сказал, что это все равно донос. Потом он попросил меня не делать этого: у него жена, дети, родители, они ни при чем. Еще раз попросил дать ему пистолет застрелиться. Я отказался. Он попросил меня пристрелить его. Я тоже отказался. Он спросил, зачем же я спасаю его. Я сказал, что это - мой долг как коммуниста. "Ясно, - сказал он, - долг коммуниста, а не человека и солдата. Действуй!"
Я дотащил командира до госпиталя. Привел себя в человеческий вид. Отоспался. И само собой разумеется, меня вызвали в Особый отдел. Я доложил обо всем. Командира судил военный трибунал. Меня наградили орденом. Не за то, что спас командира, а за то, что проявил бдительность.
- Ну а дальше что?
- Ничего особенного. Как видишь, живу.
Нельзя из прошлого вернуть
Те смерть несущие полеты.
Правдивых песен про войну
Не сочинят уж рифмоплеты.
ТОСКА О ПРОШЛОМ
Я сижу на бульваре в центре Москвы. Пригревает солнце. Лениво прохаживаются сварливые голуби. Бесятся бесшабашные воробьи. Слева от меня обнимаются молодые люди. Эта манера обниматься и целоваться на виду у прохожих в последнее время стала распространяться среди молодежи, - по мнению западных наблюдателей, признак либерализации нашего общества и невозвратимости сталинизма. Справа от меня пенсионеры говорят о распущенности нынешней молодежи и о необходимости суровых мер, - по мнению тех же западных наблюдателей, такие настроения в среде старших поколений представляют собою угрозу реставрации сталинизма. Но мне одинаково чужды как те, так и другие. Я думаю свою навязчивую думу.
Сталинский период - один из самых интересных в истории человечества. А точное и полное научное описание его практически невозможно. Документы тех времен уничтожены или сфальсифицированы. Многое важное делалось вообще без документов. То немногое, что сохранилось, недоступно ученым и писателям. Мемуаров тогда не писали. Боялись. Не надеялись на их будущность. Да и записывать-то было нечего. Те воспоминания, которые пишутся сейчас, есть фальсификация прошлого задним числом. А задним числом можно любую концепцию примыслить к любому поведению людей. Можно утверждать, например, что мы знали и понимали все, и потому были преступниками или соучастниками преступлений. Но можно с теми же основаниями утверждать, что мы не знали и не понимали ничего, и потому были ни при чем или не ведали, что творили. И то и другое одинаково бессмысленно. Мы знали и не знали, понимали и не понимали. Но - в духе и в меру своего времени. Если хочешь придать смысл этим категориям, перенесись в те годы и живи в тех условиях. А если перенесешься в те годы, немедленно испарится сама проблема знания и понимания. Эта проблема есть проблема лишь для исследователя прошедшей эпохи, но не для ее участников.
Но почему тебя эта проклятая сталинская эпоха волнует? Плюнь на нее! Она заслуживает забвения. Никаких уроков на будущее из нее все равно не извлечешь. Ты уцелел, и этого с тебя достаточно. Живи себе на здоровье. Наслаждайся солнцем. Наблюдай этих прожорливых голубей и озорных воробьев. И жди, когда судьба пошлет тебе маленькую радость. А она милостива к таким, как ты. Непременно что- нибудъ пошлет, как это она уже делала много раз ранее. Посчитай, сколько раз тебя должны были убить! А ты все еще жив.
Нам в спину целился в упор
Башкир заградотряд.
А перед нами - косогор.
Колючей проволоки ряд.
Один. Другой. Четвертый. Пятый.
Вот лейтенант вскочил:
Ребята! Вперед, ваш мать!
За Родину! За Сталина - уродину!
Пускай устроит он, вампир,
Из потрохов из наших пир.
Соседи слева, не прерывая основного занятия, шутят и хихикают. Он рассказывает "самые свежие" анекдоты про Ленина. Анекдоты действительно смешные, и мне стоит усилий, чтобы не рассмеяться. Интересно получается, с пьедестала сбросили Сталина, а смеются над Лениным. Почему?
И рассыпается все в прах. Становится напрасным страх. И историческая веха Становится предметом смеха.
Соседи справа не выдержали такого богохульства, сложили шахматы, ругаясь, ушли искать другую свободную скамейку. Слова и движения соседей слева утратили смысл социального протеста. Им стало скучно. Они тоже ушли. Я для них никакого интереса не представлял. Стоит ли выпендриваться перед каким-то неопрятным бухариком?
Хочу в ушедшие года. Пусть будет нестерпимо плохо. Твоим я буду навсегда, Меня родившая эпоха.
Это "пусть будет" я произнес для красного словца, ибо мне сейчас плохо. Зверски болит голова со вчерашнего перепоя. Нужно во что бы то ни стало похмелиться. А денег нет. Их всегда нет. Но сейчас их нет в высшей степени. Никогда раньше не думал, что отсутствие чего-то может тоже различаться по степени, может уменьшаться или возрастать. Неужели все-таки та, моя эпоха навечно ушла в прошлое? Ушла серьезно, а не из каких-то коварных тактических соображений? А ведь это все было совсем недавно. Настолько недавно, что это вроде бы можно потрогать руками.
Разбиты в клочья "прохари"'.
От пота гимнастерки стлели.
Натерли плечи "винтари"
А мы упорно песню пели,
Какую знал тогда любой:
Идем в последний, смертный бой.
Вот сейчас я отчетливо вижу изрытую ухабами грязную дорогу, серое унылое небо серые, окаменевшие лица товарищей с раскрытыми ртами. Слышу хрипы той безобразной песни, которая должна была вдохновлять нас на подвиги.
Теперь уж позабылось, что
Для нас "последний" означало
Пути в Грядущее начало,
А не конец пути в Ничто.
И велено последний бой
Нам выиграть ценой любой.
- Разобраться в нашей прошлой жизни трудно, - говорит случайно подвернувшийся собутыльник. - Может быть, вообще невозможно. Моя жизнь, например, до ужаса банальна с точки зрения событийности. Но стоит задуматься, как какой-нибудь пустяк обретает грандиозный исторический смысл, а то, что вроде бы должно быть важным, испаряется в ничто. В сорок первом мы с боями отступали от самой границы до Москвы, попадали в окружение, выходили из него... Вроде бы богатое событиями время. Но я о нем не могу наскрести воспоминаний даже на страничку. А вот об одной лишь ночи, в которой вроде бы не произошло почти ничего, могу думать и говорить часами. Вроде бы! У нас все превращается во "вроде бы" и в "как будто бы", поскольку у нас нет критериев различения важного и неважного. В ту ночь мы не обратили внимания на то, что пятьдесят человек сбежало к немцам. Зато пришли в дикое возбуждение, когда один парень сообщил, что у него кто-то украл сухарь. Особенно распинался по сему поводу Политрук. Он заклеймил этот поступок как пережиток капитализма в нашем сознании.
Смешной был этот Политрук. Совсем еще мальчишка. Бывший студент. Окончил шестимесячные курсы политруков. Попросился на фронт, причем на самый трудный участок и в самую трудную часть. Его и сунули к нам, к штрафникам. И сразу в бой, причем в самый нелепый, какой только можно было придумать. Когда нас немцы отрезали от своих и окружили, он спорол свои политруковские нашивки. Спорол, потому что немцы политруков в плен не брали: на месте расстреливали. А ведь он призывал нас драться до последней капли крови.
Эти сведения о Политруке мы узнали с его слов. И что здесь правда, а что - вранье, различить невозможно. Люди о себе вообще всегда врут, а в таких случаях - особенно. Но люди всегда врут на основе некоторой правды и в ее окружении. Майор, например, говорил о себе, что он - бывший майор, бывший командир полка - пожалел своих людей и не погнал их в бессмысленную атаку, был приговорен трибуналом к расстрелу, но расстрел заменили на десять лет штрафбата. Один парень из соседней роты говорил, однако, что Майор был всего лишь капитаном, что командовал лишь батальоном, что людей своих он не жалел, он просто не смог их поднять в атаку. Попробуй установи, чей рассказ тут ближе к истине. А парень по прозвищу Кулак был образцовым комсомольцем, был отличником боевой и политической подготовки. Погорел он вроде бы на пустяке: дал ребятам почитать письмо от матери, в котором она описывала безобразия в колхозе. Кто-то донес в Особый отдел, и ему дали пять лет штрафного за антисоветскую агитацию, причем как "затаившемуся кулаку". И он уже стал воспринимать себя как критически настроенного по отношению к советскому строю, в особенности к колхозам. Что тут правда и что плод воображения? Когда он попал в плен, ему просто в голову не пришло использовать этот факт своей биографии. Зато другой парень из нашего взвода по прозвищу Летчик сразу заявил о себе как о принципиальном противнике советской власти, особенно колхозов.
Этот Летчик присвоил себе то, что по праву должен был бы использовать Кулак. Что же получается? Если взять их двоих, то вранье Летчика уже не будет враньем. А если вообще взять большую массу людей и сумму того, что они рассказывают о себе, сравнить с суммой того, что они на самом деле творили, то будет иметь место точное соответствие сказанного и сделанного. Вот тебе и ключ к раскрытию "секрета" сталинизма. Никакого секрета нет и не было. "Секрет" - это теперь выдумали. Вот почему я не принимаю всю эту комедию разоблачительства и реабилитации.
Реабилитация! Словечко-то какое придумали. Не наше словечко, не русское. У нас если человека осудили, значит, он виноват. У нас невинно осужденных не бывает. Если человека осудили, то он виноват уже тем, что его осудили. А под каким соусом, т. е. с какой формулировкой, - дело второстепенное. Возможно, невинно осужденные и были где-то. Я лично за всю свою жизнь не встретил ни одного. Кулак, например, считал, что попал за дело: то письмо не надо было никому показывать. Его вина - разглашение общеизвестной тайны о положении в колхозах. Согласно генеральной линии партии в колхозах все должно быть прекрасно. Не имело значения то, что письмо было правдиво. Оно не соответствовало этой генеральной линии. А то, что он дал его читать другим, истолковывалось как подрыв этой линии. А то, что ему пришили кулацкую агитацию, роли не играло. Он даже не обратил на это внимания. И вообще никто не придавал этому значения. Имело значение одно: влип, получил пять лет, дешево отделался, если уцелеешь в бою и получишь ранение, то вернешься в училище героем, возможно - с "железкой". Обидно было только то, что он подвел мать. Ей тоже дали срок. Но учли чистосердечное раскаяние и многодетность, так что свой срок ей разрешили отбывать по месту жительства. Была такая форма - "принудиловка".
Как видишь, событий вроде с гулькин нос, а рассуждений - на целую книгу хватило бы. Если бы аналогичный поступок совершил я сам, я бы переживал его так же, как Кулак, и осудил бы его как преступление. У нас не было одной мерки для себя и другой для других. Мерки были универсальные.
Интересное это дело - сознание вины и невиновности. Это сейчас можно позволить себе иронизировать над тем, что кто-то был осужден, например, как японский шпион, хотя даже толком не знал, где находится Япония и ни разу в жизни не видал живого японца. С какой бы формулировкой человек ни был осужден, он не чувствовал себя невиновным и подыскивал для себя подходящую вину. Сознание и чувство невиновности появились лишь теперь, когда началась официальная реабилитация. Они появились как новая партийная установка - вот в чем дело! Это не есть какое-то общечеловеческое качество. Это есть лишь исторический зигзаг в генеральной линии партии. А раз такая установка вышла, все перевернулось: после этого я не встречал уже ни одного человека, осужденного за дело. Все стали невинно осужденными. И мне теперь уже кажется, что я тогда ни за что пострадал. А почему так кажется? Да потому, что то время ушло, и новая установка констатировала этот факт. Когда даже виновные стали ощущать себя невинно пострадавшими, это означало, что эпоха сталинизма окончилась.
Кулак действительно дешево отделался. За то, что сотворил он, положено было минимум десять лет. Он получил пять только благодаря тому, что чистосердечно раскаялся, признал правильной формулировку трибунала и попросил отправить на фронт искупить свою вину кровью. Он был правильный преступник. И все остальные в нашей части были точно так же правильные. Был у нас во взводе парень по прозвищу Тихоня. Настоящий летчик, в отличие от того самозваного Летчика, о котором я упомянул выше. Он оказался принципиальным антисталинистом, засыпался на провокаторе, получил "вышку". Но даже он оказался правильным - покаялся и попросился на фронт. А неправильных преступников на фронт не посылали: их расстреливали в тылу.
И еще обратите внимание на то, что я без всяких эмоций вспомнил о доносчике, который донес о Кулаке, и о провокаторе, который разоблачил Тихоню. Не думайте, что мы их любили, - мы их презирали. Были случаи, мы им устраивали темную. А если в штрафной части обнаруживали таких, так их просто убивали. Но мы никогда не возвышали проблему доносчиков и провокаторов до уровня морализаторства, как это делают теперь, и не впадали в состояние священного ужаса по поводу явлений такого рода. Мы принимали это как факт, причем как факт естественный и неотвратимый. И не видели в нем причины наших злоключений. Повторяю, причиной своего несчастья Кулак считал свою собственную глупость, а Тихоня - неосторожность, а не социальный строй и его неотъемлемый атрибут - систему доносов. Многим из нас и самим приходилось выполнять (вольно или невольно) функции доносчиков. Был в нашем взводе парень по прозвищу Стукач. Так он на самом деле был стукачом. Погорел он на ограблении хлеборезки. Получил, как и я, "пятерку". Был рад, что благодаря этому он перестал быть стукачом. Поскольку все знают, что он был стукачом, его теперь уже никто не будет использовать в этой роли. Не берусь судить, насколько это верно. Эта психологическая проблема мне не по зубам.
Мы рассматривали свое нынешнее положение как временное, рассчитывали "искупить кровью" свою вину, т. е. уцелеть в бою и вернуться в прежнее положение. Стоит ли говорить о том, как мы питались, как были одеты, как выматывались, как с нами обращались, как были вооружены. И стоит ли говорить, что мы были озлоблены на все это. Но я не помню ни одного случая, чтобы наше недовольство перерастало в протест против нашего строя и нашей власти. Даже Тихоня ни разу даже намеком не выразил намерения бороться против нашего строя и помогать в этом немцам. Потом многие из нас убежали к немцам, но не из принципиальных соображений, а из желания просто спасти свою шкуру. Майор командовал частью, расположенной на самой границе. Так что он пережил панику первых недель войны. Тогда число наших пленных перевалило за два миллиона. "Но люди сдавались в плен, - уверял Майор, - не из идейных соображений, а в силу военной ситуации, в силу невозможности воевать, по приказу командиров". Были, конечно, идейные враги нового строя. И не мало. Однако и они в большинстве случаев лишь прикрывали трусость и шкурничество некоей враждой к советской власти. Это не означает, что мы любили наш новый строй. Дело в том, что наше сознание и поведение просто находились совсем в иной плоскости. Перед нами просто не стояла такая проблема - отношение к советскому строю. Эту проблему уже решило предшествовавшее поколение. Для нас эта война уже не была проблемой выбора исторического пути. У нас были свои проблемы - проблемы нашего положения в новом обществе и нашего пути в нем. Изо всех врагов нашего строя, каких мне приходилось встречать в жизни, самым яростным и непримиримым был Тихоня. Но его позиция была такова: против коммунизма, но на основе коммунизма и в рамках коммунизма. Тогда эта позиция казалась мне словесными выкрутасами. Сейчас я понимаю, насколько мудр был этот человек. Он вовсе не хотел этим сказать, что он - за коммунизм. Он этим хотел сказать лишь то, что теперь надо вести борьбу против таких явлений жизни, которые порождаются самим новым общественным строем с необходимостью и будут порождаться, как бы мы против них ни боролись. Но это не делает борьбу бессмысленной. Это делает ее неизбежной, т. е. просто заурядным фактом жизни коммунистического общества.
Но хватит теории. Нам, штрафникам, было приказано взять такой-то укрепленный пункт противника. Никто не верил в то, что мы этот пункт возьмем. Наше начальство, отдававшее приказание, тоже в это не верило. Но произошло чудо: мы этот пункт все-таки взяли. Наше начальство растерялось от нашего успеха и не знало, что делать с ним. И когда оно решило отвести нас назад, было уже поздно. Немцы очухались и отрезали нас от своих. Вернее, большую часть нашего брата немцы перебили, небольшая часть пробилась обратно, а человек сто пятьдесят оказалось в ловушке. Человек пятьдесят сразу же сбежало к немцам. Они рассказали, кто мы такие. Если бы не наступила темнота, то, может быть, и остальные сбежали бы, вернее сдались бы. И никаких теоретических проблем тогда не возникло бы. Но немцы решили отложить это хлопотное дело до утра. Это было подло с их стороны, так как они тем самым задали нам одну непосильную задачу: сумеем мы образовать некое социальное целое, обладающее общими качествами нашего общества и представляющее его, или нет? Конечно, мы сами не осознавали эту проблему буквально в такой форме. И немцам в голову не приходило то, что они эту проблему поставили перед нами. Это получилось случайно, само собой, в силу стечения обстоятельств. Но получилось именно так.
Когда мы поняли, что отрезаны от своих и окружены и что имеем какое-то время пожить "спокойно", перед нами первым делом возникла проблема организации - разделения на группы и командования. Так получилось, что все мы были штрафниками, за исключением Политрука. Он не успел добежать до группы, которая прорывалась обратно, и застрял с нами. Он же оказался единственным офицером среди нас. Среди нас было много бывших офицеров и сержантов. Но они все были разжалованы. А Политрук - молодой мальчишка, только что попавший на фронт и не способный командовать даже отделением. Мы все, естественно, с надеждой взглянули на Майора: человек полком... ну, пусть батальоном командовал, ему и карты в руки. Но Майор сказал, что мы пока еще граждане Советского Союза и в соответствии с советскими законами командование должен взять на себя Политрук. Он - старший по званию среди нас и единственный, кто имеет право представлять здесь советскую власть. Речь майора решила дело. Политрук тут же назначил Майора своим заместителем. И тот фактически стал командиром, к чему мы и стремились. Майор быстро распределил нас по взводам и отделениям и назначил командиров. Но Политрук все же сохранил за собой верховную власть, вернее - ее ему навязали. Проблема власти вообще не есть проблема военная. Это - проблема социальная. Не случайно власть в стране в то время сохраняли за собой безграмотные и бездарные в военном отношении люди во главе с самим Сталиным. И это было нормально. Если бы власть захватили военные специалисты и гении, мы проиграли бы войну. И во-вторых, власть не столько захватывается, сколько навязывается. Захват лишь завершает или оформляет навязывание.
Признание Политрука в качестве верховной власти было социально правильной акцией - тут сработал некий социальный инстинкт. Военная проблема даже в нашем положении была не главной. Главной была проблема целевой установки, т. е. проблема "что будем делать дальше?". Продовольствия нет. Воды нет. Патронов - на десять минут жиденькой стрельбы. Все наше оружие - винтовки со штыками. Сопротивление бессмысленно. И тут Политрук сработал так, будто он прошел большую школу партийного руководства. Он объявил от имени советской власти всеобщую амнистию. Объявил, что все, исключенные из комсомола и из партии, считаются членами комсомола и партии. Назначил комсорга и парторга. Велел парторгу собрать членов партии на чрезвычайное собрание. Это было, наверно, самое удивительное партийное собрание в истории партии - партийное собрание людей, исключенных из партии. Эти мероприятия произвели на нас магическое действие. Люди стали спокойнее. Появилась вера в некое чудо. Если хочешь понять, что такое партия в нашей жизни, приглядись хотя бы к этому маленькому примерчику. Это - необходимый элемент управления массами людей и объединения этих масс в целое. Партийное собрание - явление удивительное при всей его кажущейся обыденности и серости. Я уже говорил, что положение наше было отчаянное, что сопротивление бесполезно. По отдельности это понимал каждый. Но, собравшись вместе, мы не могли принять такое решение, не могли даже высказать вслух эту мысль. Вместе мы приняли бессмысленное решение сражаться до последней капли крови. Но это решение было вполне в духе нашего общества в целом. Разве не так выглядело решение нашего народа и руководства воевать во что бы то ни стало, несмотря на жуткие потери в начале войны? Потом комсорг собрал комсомольцев, сообщил им решение партийного собрания. И мы единогласно приняли решение сражаться до последней капли крови.
И выиграть тот смертный бой
Решили мы ценой любой.
Но это был лишь спектакль. Разбившись на мелкие группки, люди стали шептаться о безнадежности положения, о том, что мы тут все антисоветчики, что немцы ничего плохого нам не сделают. Еще человек двадцать сбежало к немцам. Мы слышали, как их остановили, велели лечь на землю и ждать утра. Немцы явно забавлялись.
Начало светать. Мы отчетливо увидели немцев. Это была уже не воображаемая, а олицетворенная смерть. Вот поднялись с земли ночные перебежчики и с поднятыми руками пошли в сторону немцев. Игра окончилась. Начиналась реальная жизнь. Политрук сжег документы. От немцев к нам направился один из перебежчиков и передал приказание сложить оружие и выходить по одному в указанное место.
Все вроде бы (опять это "вроде") было прозрачно ясно и просто. Но произошло то, к чему мы готовились целую жизнь, но что оказалось для нас совершенно неожиданным.
- Ребята! - крикнул Майор. - Разве мы не русские люди?! Умрем, как подобает русским солдатам!
Не помню, как я оказался рядом с Майором. К нам присоединился Тихоня и еще двое ребят. Остальные с остервенением набросились... на нас! Политрук тоненьким голоском пищал, что мы "подводим своих товарищей". Нас били ногами и прикладами.
Политруки, увы, не врали.
Мы ради жизни умирали.
НЕДОБИТЫЙ КУЛЬТИСТ
В один из наших саморазрушительных "загулов" к нам присоединился закоренелый сталинист. От нас он отличался лишь тем, что мог пить в два раза больше нас и при этом всегда на своих двоих добирался до дому. Когда на нас нападала милиция, к нему почему-то обращались на "вы" и никогда не забирали. Если он говорил, что берет нас на свою ответственность, милиция и нас не забирала: она была уверена, что этот человек нас не бросит валяться на виду, а утащит куда-нибудь в укромное местечко. Этот нераскаявшийся сталинист рассказал нам такую историю.
Опишет ли кто-нибудь серьезно то, как проходило разоблачение "культа личности"? Сомневаюсь. Почему-то никто не заинтересован в истине. Все лгут. Лгут сами себе и друг другу. Лгут враги и друзья. Лгут палачи и жертвы. По моим наблюдениям, основная масса отнеслась к этому индифферентно, ибо поворот к новому для них уже фактически произошел независимо от разоблачения. Разговоры были. Но разговоры суть разговоры. В нашем районе по поводу одного уголовного убийцы, убившего больше двадцати человек, говорили много больше, чем о сталинистах, убивших двадцать миллионов. Разоблачение "культа" само по себе лично коснулось сравнительно небольшой части населения. Хотите я вам расскажу, как это произошло в нашем учреждении?
Был у нас, в учреждении самый что ни на есть заурядный прохиндей. Но у него была особая роль в нашем коллективе: с молчаливого согласия членов коллектива и высшего начальства он был как бы выделен или предназначен в качестве объекта критики и насмешек со стороны самой прогрессивной, талантливой и остроумной части коллектива. В каждом номере стенгазеты на него непременно появлялась карикатура, сатирические стихи, фельетон. Трогать прохиндеев похуже острякам было запрещено. Да и они сами побаивались. Эти худшие прохиндеи даже за самую малую насмешку над ними кого угодно со света сживут. Заставят партийное бюро заниматься разбором "этих вопиющих безобразий". Всякую насмешку над собою они рассматривают как клевету на весь наш строй, как происки западных разведок, как тлетворное влияние Запада, как... как... как... У вас волосы от ужаса зашевелятся, если я перечислю эти "как". Все учреждение будет лихорадить от склок, сплетен, интриг, доносов. В районном комитете партии назначат особую комиссию расследовать факт "безобразного поведения безответственных антисоветских элементов" (цитирую одно заявление на эту тему). О нет! Избави боже от такой напасти! Это понимали даже безответственные остряки из стенгазеты: самых гнусных прохиндеев трогать нельзя! Но кого-то надо критиковать и высмеивать, ибо критика и самокритика есть движущая сила нашего общества! Кого-то из прохиндеев критиковать обязательно нужно, иначе всем нам тоже плохо будет. Те же самые гнусные прохиндеи будут писать анонимки в высшие инстанции и выступать с гневными речами на собраниях по поводу снижения "партийной боевитости" в учреждении и недооценки критики и самокритики, которая, как неопровержимо установлено марксизмом, есть движущая сила развития нашего общества... Кого? Вот для выполнения этой благородной задачи и для осуществления этого закона развития нашего общества с молчаливого согласия самых гнусных прохиндеев учреждения и был предназначен прохиндей, о коем я говорю. Критиковать его было можно, так как он - прохиндей особый, самою природою вещей для насмешки предназначенный. Его можно, ибо он где-то в середине, а временами даже чуточку ближе к самим острякам. И он чрезвычайно удобен для насмешек. Один нос чего стоит! А лысина, ха-ха-ха! Умереть от смеха можно! А послушайте, как он говорит! И должность у него!.. Ха-ха-ха! Сдохнуть от хохота можно!.. Сам он относился к карикатурам спокойно. Он сам знал, что ему самой судьбой предназначено это. Ему даже бывало немного обидно, когда номер стенгазеты выходил без его портрета.
- Что же это вы меня не изобразили? - говорил он шутливо в таких случаях острякам. - Нехорошо, дорогие товарищи! В следующий раз постарайтесь исправиться.
- Исправимся! - хихикали они.
И действительно исправлялись, выдавали двойную порцию насмешек. В учреждении привыкли к тому, что его "изображали". Повесят стенгазету, все кидаются смотреть, где, за что и в каком виде он изображен.
- Ну что, брат, опять тебя прохватили, - говорили ему, одни - с сочувствием, другие - с удовлетворением, третьи - просто со смехом. А когда газета выходила без его изображения, народ разочарованно расходился. - Ну что, брат, на сей раз пронесло, - говорили ему, одни - с сочувствием, другие - с удовлетворением, третьи - просто со смехом. Ну, не горюй, - добавляли они, - в следующем номере...
А ведь стоило ему только заикнуться об "искажении личности", как это делали самые гнусные прохиндеи учреждения, его портрет немедленно исчез бы со страниц стенгазеты. И уважение к нему сразу возросло бы. И следующий шаг в служебном продвижении он наконец-то сделал бы. Но именно на такой сущий пустяк (написать заявление в райком партии, например) он оказался не способен - вот в чем загвоздка. На что угодно был способен, только не на это. Как и всякий нормальный советский человек и средний прохиндей, любую пакость совершить мог, только не мог защитить себя от навязанной ему роли - быть предметом насмешек в своем учреждении. И теперь невозможно установить, где истина: не мог отказаться от этой роли, потому что не хотел от нее отказываться, или не хотел отказаться от этой роли, потому что не мог это сделать?
И вот зачитан на закрытом партийном собрании доклад Хрущева, предназначенный фактически для широкой огласки. И в соответствии с новой генеральной линией партии перед нашим учреждением тоже встала задача преодоления вредных последствий отдельных ошибок периода "культа личности". А значит, потребовались новые жертвы, на которых наше учреждение должно было продемонстрировать свою верность новой установке и готовность ее выполнять. Не директора же и его заместителей! Не секретаря же партбюро! Не нас же, честных старых коммунистов, выполнявших свой долг. И даже не эту стерву, которую перевели к нам из органов после расстрела Берии! Кого? И как-то само собой получилось так, что этот заурядный прохиндей и был возведен в ранг недобитых "культистов", стал козлом отпущения всех грехов сталинского времени. С молчаливого согласия начальства его выбрали в качестве конкретного воплощения вины и угрозы сталинизма. Начальство как бы указало прогрессивным силам на него: вот он, сталинист, бейте его!
А зачислили его в сталинисты при следующих обстоятельствах. После доклада Хрущева директор приказал завхозу и уборщицам убрать бюст Сталина из актового зала в подвал. Женщины обратились к нему за помощью, так как он считался физически сильным мужчиной. Он помогать им отказался, заявив, что относится к Сталину с уважением и не считает доклад Хрущева достаточным основанием для того, чтобы убирать бюст Сталина в подвал. Женщины немедленно пожаловались на него в партбюро. Прибежал зеленый от ужаса секретарь.
- Ты что! - закричал он на него. - Против генеральной линии партии выступаешь?!
- Ничего подобного, - сказал он, - я полностью поддерживаю генеральную линию партии. Только в документах съезда нигде не усмотрел указаний насчет бюста.
- Но это же само собой разумеется, - сказал успокоенный секретарь. - Указание райкома партии... Но слух о нем как о "недобитом культисте" все же распространился по учреждению. Он его не опровергал. Он время от времени добавлял по глупости или из иных соображений кое-что новое, так что за ним прочно укрепилась репутация сталиниста. Один молодой сотрудник публично назвал его "нераскаявшимся и циничным культистом". Была даже идея создать особую комиссию по расследованию его деятельности в сталинские времена. В стенгазете дали сообщение с намеком на него, будто скоро выходит полное собрание доносов некоего сталиниста в десяти томах. Ему было обидно, так как ни одного доноса ему в жизни написать не пришлось. А в сталинские времена он был школьником, потом - солдатом, сержантом. После войны - институт, затем - наша контора. Вот и все. В учреждении и в райкоме партии об этом прекрасно знали. Но это не избавляло его от навязанной роли. Так было удобно всем. Борьба с мнимым сталинистом оказалась предпочтительнее борьбы со сталинистами реальными. С реальными сталинистами и бороться-то было нечего: мы без колебаний приняли новую партийную установку и стали неуклонно проводить ее в жизнь. Вот и все!
Из-за "сталинистской" репутации его не пропустили на более высокий уровень прохиндейства. Его иногда выбирали в партийное бюро, но не делали секретарем, хотя сам секретарь райкома считал, что он был бы идеальным секретарем. И отделом заведовать по этой причине не пускали, хотя директор считал, что лучшего заведующего невозможно вообразить. Его "сталинистское" положение давало повод для бесчисленных анонимок во все инстанции, вплоть до ЦК. Им никто не придавал особого значения, но на всякий случай как-то "реагировали".
В конце концов вожди прогрессивных сил ("либералы") решили на свой страх и риск провести расследование преступного прошлого "недобитого культиста", собрать разоблачающие материалы и вывести его на чистую воду, устроить публичный суд над "сталинским преступником" в назидание прочим и из чувства справедливости. Но для решения столь благородной задачи они решили воспользоваться методами сталинского времени. Кстати сказать, многие из этих методов вошли в золотой фонд методов нашей власти. Прогрессивные силы поручили одной особе с репутацией "потаскухи" вступить в контакт с "недобитым культистом" и выведать все, что требуется.
Женщина! У нас до сих пор еще есть строгости и ограничения, касающиеся сексуальных отношений. Если вы, например, не предъявите паспорта, удостоверяющие, что вы - муж и жена, вам не дадут совместный номер в бане или в гостинице. На страже нашей нравственности стоит партийная и комсомольская организация, бдительный коллектив, соседи по дому или квартире, милиция, идеология, литература, пресса. Но что в этом отношении творилось в сталинские времена! Ужасающий разврат для сравнительно небольшой части населения сочетался с не менее ужасающим пуританизмом и даже аскетизмом для остальной. Несмотря на хамство, грубость, грязь и прочие явления нашего убогого быта, женщина где-то в глубинах души имела для нас возвышенное, романтическое значение. Теперь она это значение для мужчин утратила. Потерял смысл период ухаживания, вздохов, мечтаний. Теперь это кажется примитивным и допотопным. Женщина стала для нас заурядным делом. Я теперь с грустью вспоминаю наших школьных девчонок, наши непорочные встречи, то отношение к женщине, какое нам прививали в школе сталинского периода - в самой гуманистичной и чистой школе за всю историю человечества. После войны эта школа исчезла. Сказал я этакое сейчас, чуть было слезу не проронил от умиления, а ведь наша самая чистая, гуманная и непорочная школа породила не только таких, кто бросался грудью на пулеметы противника, но и неисчислимые полчища доносчиков, активистов, при одном воспоминании о которых волосы начинают шевелиться. А ведь большинство активистов на низшем уровне, т. е. самые гнусные и страшные, были женщины. Встретил я недавно свою первую любовь, свою юношескую богиню. Теперь она председатель месткома в своем учреждении. Представляете, богиня-и председатель месткома! Ее сослуживцы говорят, что большей сволочи, чем моя богиня, они в жизни не видали.
И все-таки наши непорочные девочки, выраставшие в доносчиков, активистов и председателей месткомов, быстро терявшие соблазнительные формы и обретавшие гнусные морды, были богинями. Женщина-мечта и сказка, с которой мы формировались в сталинское время, испарилась вместе с породившей эту сказку эпохой. Но сказка эта так глубоко была вбита в наши души, что, несмотря ни на что, она давала о себе знать, порою - в комических, а порою - в трагических формах. Так случилось и с нашим Культистом. Стоило Потаскушке сделать ему глазки, как он сразу потерял голову. И они "закрутили любовь".
Каким образом люди узнают, кто и с кем "спит", - это есть и будет великая тайна человеческой души. Конечно, иногда вы сами под большим секретом сообщаете своим ближайшим друзьям о ваших отношениях, и друзья спешат нарушить обещание хранить вашу тайну. Иногда люди случайно замечают, как вы с кем-то в ресторане сидите, в дом к кому-то входите вечером или к себе кого-то приводите. Но все же не по этим каналам ваша личная жизнь становится предметом злословия, сплетен и насмешек коллектива. Скорее всего, тут действуют те самые явления парапсихологии, которые стали предметом пристального внимания оппозиционно настроенных интеллектуалов и органов государственной безопасности. Когда Культист мимоходом взглянул на Нее, и Она ответила на его взгляд улыбкой согласия, многим членам нашего политически зрелого коллектива сразу стало ясно, чем это пахнет. И их роман стал злобой дня для сотрудников учреждения от уборщиц до директора и секретаря партбюро. Директор при встрече понимающе прошил его взглядом, сказал, что ему не мешало бы нормализовать свою личную жизнь. Секретарь взял его под локоть и по-дружески посоветовал прекратить предосудительные отношения, а то люди болтают всякое. Пример дурной для молодежи...
При встрече он рассказал Ей о намеках директора и секретаря.
- Не обращай внимания, - сказала Она спокойно. - У нас всегда обо всех что-нибудь болтают. Посплетничают неделю, привыкнут и на других переключатся.
- Вряд ли, - сказал он. - Люди не любят, когда другие счастливы. Они сами несчастны и хотят, чтобы все были несчастными. А ты знаешь, что ты у меня - вторая женщина в жизни? Я никогда не изменял жене.
- Не может быть! - удивилась Она. - А она?
- Тоже, - сказал он.
- О боже, что за идиоты! - воскликнула Она. - Что за жизнь! Что за кошмарное время!
Об этом разговоре Потаскушка сама разболтала в учреждении под дружный хохот слушателей. Все, кому не лень, пытались "воспитывать" Культиста.
Но остановить его было невозможно. Он бросил все и ушел из дома. Жена весь город подняла на ноги, требуя спасти здоровую социалистическую семью. Она бегала из партбюро нашего учреждения в райком партии, оттуда - в горком. Даже в КГБ. И проявила при этом качества такой выдающейся стервы, произросшей в сталинские времена, что мы даже стали сочувствовать Культисту. Бедняга! Да за один год жизни с такой стервой можно простить все прошлые прегрешения.
Роман их, конечно, скоро кончился. Райком запретил прогрессивным силам разоблачать преступное прошлое Культиста. Да, как выяснилось, у него никакого такого прошлого и не было. Но за аморальное поведение в быту Культисту все же объявили выговор по партийной линии и понизили в должности - этим самым начальство дало понять прогрессивным силам, что оно неуклонно проводит в жизнь решения съезда. Прогрессивные силы расценили это как свою выдающуюся победу. В стенгазете дали убийственный фельетон о моральном облике Культиста и уничтожающую карикатуру. Он скользнул равнодушным взглядом по стенгазете.
- Ну что, брат, тебя опять прохватили, - сказали ему, одни - с сочувствием, другие - с удовлетворением, третьи - просто со смехом. Сотрудница, спущенная к нам из органов после расстрела Берии, зажала его в темном углу и прошептала зловещим шепотом: "Потерпи немного, мы этим мерзавцам еще покажем, где раки зимуют!" Потом он куда-то исчез. К нему все настолько привыкли, что не заметили его отсутствия. Его как будто бы не было совсем. Он был величиной мнимой.