Многие знавшие Сталина, пишущие о нем, отмечают его «загадочность», как никакой другой личности. Известный государственный, общественный деятель США А. Гарриман пишет: «Я должен сознаться, что для меня Сталин остается непостижимой, загадочной и противоречивой личностью, которую я знал. Последнее суждение должна вынести история, и я оставляю за нею право».
Вспоминаются знаменитые тютчевские стихи:
Природа—сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Искус сталинской загадочности в самом деле силен,— в самой противоречивости, антиномичности в отношении даже фундаментальных явлений (революционизм—великодержавность, интернационализм — «большевизм-шовинизм», теоретический марксизм—государственный реализм, атеизм—покровительство в войну Церкви и т д.) Есть искус, соблазн даже эстетический в духе К. Леонтьева, видевшего своеобразную красоту во всем, что выходит за пределы усредненности, буржуазной безликости. Видимо, не без основания противники Сталина обвиняют его в «ксенофобии», в презрении к европейской «растленной демократии». Конечно, в сравнении с уличными митинговыми вождями Сталин—поистине государь—со своим государственным обликом, выдержанностью, значительностью каждого слова, жеста. Но, может быть, никакой тайны в нем и нет, а есть политика, о которой он сам говорил, что она «грязное дело» и логика которой скрыта от непосвященных и воспринимается ими как некая тайна.
Психологизировать в политике, конечно, наивно, сам Сталин сказал, что когда человек решает заниматься политикой, то он все делает уже не для себя, а для государства, которое требует безжалостности (беседа с французским писателем Р. Ролланом в 1935 году). Здесь же он говорит об «освобождении порабощенных людей». Сам поработив миллионы людей, по справедливости войдя в ряд самых крупных диктаторов в истории, Сталин, видимо, искренно верил, что его миссия, может быть, даже мессианская роль—освобождение трудящихся от власти капиталистов, империалистов. И то, что он сделал—не в теории, а на практике—не просто бросив вызов, а противопоставив всю мощь возглавляемой им мировой державы Западу, американскому финансовому капиталу—навсегда останется в истории и придет еще время для этого наследия.
Было бы, конечно, заблуждением принимать желаемое за действительное, видеть в Сталине то, что хотелось бы видеть, например, «русскому патриоту», «православному». Даже отношение к религии, церкви—кто он? Много написано о его покровительстве Русской Православной церкви в годы войны, о возобновлении при нем Патриархии, открытии множества храмов, духовных академий, семинарий. Любопытна такая подробность: просматривая макет второго издания своей биографии (1947 г.) Сталин во фразе о себе «поступил в том же году в Тифлисскую духовную семинарию»—уточняет: «православную». Известно, что он был исключен из семинарии «за пропаганду марксизма». Марксистская антирелигиозная прививка объединила Сталина в послереволюционное время с непримиримыми безбожниками из «ленинской гвардии».
Из опубликованных недавно документов (публикации «Политбюро и церковь» в журнале «Новый мир», 1994,1 № 8) видно, что Сталин наряду с Лениным и Троцким был за самое жестокое решение в церковных делах, голосуя в Политбюро вместе с ними против отмены приговора о расстреле священников («попов»). Позднее в беседе с первой американской рабочей делегацией (9 сентября 1927 г.), отвечая на вопрос об отношении компартии к религии, Сталин говорил: «Подавили ли мы реакционное духовенство? Да, подавили. Беда только в том, что оно не вполне еще ликвидировано».
Беседа включена в десятый том сочинений И. В Сталина, вышедший в 1949 году, то есть уже в то время, когда вроде бы резко изменилось отношение его к духовенству. (Тоже самое—включение в XI том публикации об изъятии «церковных ценностей»).
По свидетельству Молотова, Сталин был за снос Храма Христа Спасителя, за «замену» его Дворцом Советов В связи с этим, возможно, уместно вспомнить слова, сказанные Сталиным Черчиллю (который приводит их в своих мемуарах, как ответ на признание в своем «активном участии» в антисоветской интервенции): «Все это относится к прошлому, а прошлое принадлежит Богу». Фактом остается и то, что после смерти Сгалина, при Хрущеве начался новый, особенно страшный погром Русской Православной церкви под флагом построения коммунизма к 1980 году.
По окончании войны на торжественном приеме в честь Победы Сталин произнес тост за русский народ, сыгравший решающую роль в разгроме врага. За этим славословием стояла сложная история его «взаимоотношений» с этим народом. Сталин (как и Ленин, на которого он постоянно, как на катехизис, ссылался, ведя зачастую в «обход» Ильича свою линию) был за пролетарскую революцию в мировом масштабе, что не помешало ему во время войны в 1943 году распустить Коминтерн, который он называл «лавочкой». При своем интернационализме он единственный из вождей бросил лозунг соединить в работе русский революционный размах с американской деловитостью, А еще до Октябрьского переворота в своем выступлении на VI съезде РСДРП(б) (июль 1917 г.) Сталин, говоря, что «не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму», подчеркнул: «Надо откинуть отжившее представление о том, что только Запад может указать нам путь» (т. 3, стр. 186—187). На XII съезде РКП(б) (апр. 1923) Зиновьев, Бухарин и прочие из «ленинской гвардии» требовали «каленым железом выжигать великорусский шовинизм», в то же время исключить пункт, говорящий о вреде местного шовинизма. Выступивший с заключительным словом Сталин в какой-то мере сдерживая яростные атаки русофобов, не отрицая главную опасность якобы исходящую со стороны «великорусского шовинизма», вместе с тем заявил, что «поставить великорусский пролетариат в положение неравноценного в отношении бывших угнетенных наций—это значит сказать несообразность». Здесь отчасти было и то, о чем сказал один из его старых соратников: «Сталин, как грузин-инородец, мог позволить себе такие вещи в защиту русского народа, на какие на его месте русский руководитель не решился бы». Впрочем, это не мешало Сталину одергивать грузинских националистов (за что ему попало от Ленина за «великодержавный русский шовинизм»), чего не делала «ленинская гвардия», все эти троцкие, зиновьевы, каменевы в отношении своих собратьев-сионистов, предпочитая кричать об опасности антисемитизма.
Вместе с тем, какие-либо очевидные проявления «русской идеологии», хотя и приспосабливаемой к режиму, с перспективой его «размывания», «перерождения», изживания—устрашающе пресекаются Сталиным. Такая недвусмысленная угроза последовала в его речи на XIV съезде ВКП(б) (дек. 1925) в адрес автора сменовеховской идеологии Устрялова: «...Пусть он знает, что мечтая о перерождении, он должен вместе с тем возить воду на нашу большевистскую мельницу. Иначе ему будет плохо». В тридцатых годах Устрялов за свою оказавшуюся романтической идею сотрудничества с большевиками (во имя великой национальной России) попал в число жертв репрессий.
И вместе с тем, в письме к Демьяну Бедному (дек. 1930) Сталин костит пролетарского поэта за то, что в своих фельетонах, «запутавшись между скучнейшими цитатами из сочинений Карамзина и не менее скучными изречениями из «Домостроя» стал возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную «Перерву», что «лень» и стремление «сидеть на печке» является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и—русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими». «Нет, высокочтимый т. Демьян—это не большевистская критика, а клевета на наш народ...» При этом упоминаются «выродки типа Лелевича, которые не связаны и не могут быть связаны со своим рабочим классом, со своим народом».
К концу 1927 года в стране наступил хлебный кризис. В начале следующего года состоялась поездка Сталина в Сибирь, целью которой было ускорить темп хлебозаготовок, изъять у зажиточных крестьян излишек зерна по государственным ценам. «Архивные документы свидетельствуют, что сибиряки встречали его доброжелательно. Рабочие Барнаульской шубной мастерской изготовили и подарили ему полушубок, поскольку он был одет явно не по сибирским морозам. Импонировала слушателям манера поведения Сталина. Он избегал торжественных приемов, длинных речей и резолюций, часто сидел в стороне от президиума. —По ходу поездки генсек заезжал даже в райцентры для встречи с активом. Выступления его были кратки, ясны и, по мнению многих слушателей, вески и убедительны: «Стране нужен хлеб», «Хлеб надо взять», «Если мы имеем хлеб, значит, можем строить социализм, если хлеба нет, значит, не можем» («Вопросы истории КПСС», 1991, I, с. 74). В своих выступлениях перед сибиряками Сталин клеймил кулаков, как врагов социализма, грозил им 107 статьей против спекуляции. Позднее (по возвращении в Москву) он пояснил, что применение 107 статьи вызвано чрезвычайными условиями и она будет отменена, когда заготовки пойдут нормально.
Кстати, спустя годы, перед самой войной, Сталин (по воспоминаниям бывшего наркома вооружений Б. Ванникова) на встрече с руководителями промышленности, народного хозяйства, возлагая на них вину за ослабление трудовой дисциплины в стране, объявит о вынужденных жестких мерах, принимаемых для наведения порядка, которые будут отменены, как только в них исчезнет надобность. Бывший нарком замечает, что это сообщение было принято ими с единодушным пониманием, и, расходясь, они чувствовали некую свою вину за принятие такого решения. Как видно, чрезвычайные меры, принимавшиеся Сталиным, оправдывались им самим как вынужденные, временные. Но в памяти народной они всегда отзываются ужасами раскулачивания за владение какой-нибудь убогой мельницей или расплатой за получасовое опоздание на работу. Коллективизация, по словам Сталина, по своему значению стала равной Октябрьскому перевороту. Это был коренной, страшный переворот в тысячелетней истории крестьянства. В сущности, мало зная русскую деревню, ее мужика, Сталин не мог, вместе с тем, не испытать, какую чудовищную силу противодействия вызвал он насильственной коллективизацией. В своих мемуарах Уинстон Черчилль, приезжавший во время войны в Москву, передает слова Сталина о том, что для него «политика коллективизации была страшной борьбой», более страшной, чем «тяготы войны». Время во многом поглотило выпавшие на долю деревенской массы людей страдания и только сохранившиеся родовые предания, редкие отдельные свидетельства доносят до нас эхо происходившего. Да разве что какая-нибудь случайная картина, отображенная в литературе, напомнит о том времени, вроде той в романе Андрея Платонова «Котлован» (написанном тогда же, по опубликованным у нас спустя более, чем полвека), где кулаков погружают па баржи и по сибирской реке сплавляют в океан. Какими бы классовыми, государственными интересами не оправдывались ли репрессии, остается фактом, что был сломан хребет крестьянства и определилась последующая его судьба с опустошительной обезличенностью труда, крепостной беспаспортностью, работой за «палочки» в военное и послевоенное времена, тюрьмой за «колоски» (тайком подобранные на сжатых колхозных полях, что преследовалась как «хищение социалистической coбственности») и т. д. И вес же крестьянство «перепарило» колхозный строй, отвечавший и определенной мере ею общинным, соборным традициям, и приспособило к своим нуждам. И вот парадоксальность нашей истории: те же колхозы, совхозы, единственные по сути производители сельхозпродукции, ныне стали спасением для страны от «демократов», навязывающих в разрушительных целях мифическое «фермерство», для развития которого у пас практически нет ни традиций, ни материальных, ни духовных предпосылок.
* * *
Что же все-таки в Сталине притягивает авторов книг, выходящих во множестве у нас и за рубежом? Для большинства из них ориентир—книги и статьи Троцкого, прежде всего его книга «Преступления Сталина», с набором тех обвинений, которые стали ныне общим местом у «демократов». Вот они: Сталин—порождение «партийного аппарата», «бюрократизма», это — «посредственность», «человек неумный», «необразованный», «бескультурный», «незнающий иностранных языков», и прочие характерные штучки Чего стоит интеллектуальная кичливость противников Сталина, видно хотя бы вот из этого перемигивания Троцкого с Каменевым (в изложении Льва Давидовича в «Преступлениях Сталина»): «Помню, Сталин в прениях ЦК употребил однажды слово «ригористический» совсем не по назначению (с ним это случается нередко). Каменев оглянулся на меня лукавым взглядом, как бы говоря: «Ничего не поделаешь. Надо брать его таким, каков он есть». Именуя Сталина «глубоким провинциалом» (Троцкий), «вождем уездного масштаба» (Каменев) и т.д., «старая гвардия», конечно же, больше характеризует себя, степень своей ненависти к Сталину, чем его самого.
Набор обвинений, предъявляемых Сталину: его жестокость, мстительность. Антисемитизм. Воплощение тоталитаризма. Зажим «внутрипартийной демократии». Репрессии, относящиеся исключительно к середине 30-х годов (книга Троцкого и посвящена открытым московским процессам 1937—1938 годов). Пожалуй, главным козырем Троцкого и борьбе со Cталиным было «Завещание Ленина», в котором «Ильич» ставил вопрос о снятии Сталина с поста Генсека, ссылаясь на его грубость. Троцкий усиленно муссирует эту историю в своей книге (а всед за ним и нынешние авторы, его последователи). Вникая в истории написания «Завещания» в конце декабря 1922 г и в начале января 1923 г. (в виде «Письма съезду» и последующего «добавления»), конфликта Сталина с Крупской, вызвавшего решимость «Ильича» прекратить всякие отношения с оскорбителем его жены, можно представить себе тогдашнее положение Генсека. По словам Троцкого, «первые два месяца 1923 года Ленин готовился открыть решительную борьбу со Сталиным». И только сразивший вдруг очередной, окончательно парализовавший его приступ болезни не дал ему этого сделать.
Оставалась «ленинская гвардия», Зиновьев—«правая рука Ильича», с которым он прибыл после февраля в Россию в пломбированном вагоне, с которым скрывался в шалаше в Разливе; Каменев—«умный политик», Троцкий, кого Ленин, в день октябрьского переворота, вольготно развалившись на полу Смольного, уговаривал стать его первым замом по правительству (на что Лев Давидович, по его собственным словам отвечал отказом, ссылаясь на свое еврейское происхождение, на чем могут спекулировать «враги революции», что, однако, не мешало ему, как он сам писал, в течение трех лет непосредственно руководить гражданской войной», имея заранее абсолютную, зафиксированную на бланке поддержку Ленина любым его «распоряжениям или действиям на фронте» (Троцкий, «Преступления Сталина», с. 271).
«Завещание», отмечая ошибки Троцкого, Зиновьева, Каменева, оставляло вместе с тем им «шанс» на будущие руководящие роли в государстве: «Октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева (когда они выдали печатно дату переворота—М. Л.), конечно, не являлся случайностью, но что он также мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому». Почему-то другим («попам», «белогвардейцам», «черносотенцам» и т. д.) Ленин ставил «в вину лично», хотя за ними стояли многомиллионные массы.
Нынешние апологеты троцкизма расхваливают «мудрость» Ильича, который, предлагая сместить Сталина с поста Генсека, не называл конкретно, кто может заменить его, а предполагает «коллективного вождя тончайшего слоя старой гвардии». То есть на практике тех же троцкистов, зиновьевцев, каменевых.
Поклонники Троцкого, Зиновьева (из числа прошлых и нынешних историков, публицистов) исписали возы бумаги, чтобы показать, какая невиданная жажда власти двигала Сталиным, какое коварство проявлял он на пути к ней, какие страдания причинил азиат-тиран невинным интеллигентам-оппозиционерам…
А как с «жаждой власти» обстоят дела у оппозиционеров? Троцкий в той же книге «Преступления Сталина» пишет (в главе «Жажда власти»): «Когда в начале 1926 года «новая оппозиция» (Зиновьев, Каменев и др.) вступила со мной и моими друзьями в переговоры о совместных действиях, Каменев говорил мне в первой беседе с глазу на глаз: «Блок осуществим, разумеется, лишь в том случае, если вы намерены вести борьбу за власть». «Как только вы появитесь на трибуне рука об руку с Зиновьевым,—говорил мне Каменев,—партия скажет: «Вот Центральный Комитет! Вот правительство!». Уже в течение ближайших полутора лет ход внутрипартийной борьбы развеял иллюзии Зиновьева и Каменева насчет скорого возвращения к власти... «Раз нет возможности вырвать власть у правящей ныне группы, —заявил Каменев,— остается одно: вернуться в общую упряжку. К тому же заключению... пришел и Зиновьев».
Троцкий, судя по его признанию, не разделял иллюзий своих соратников насчет быстрого возвращения власти. Он рассчитывал на другое: «Надо было воспитывать новые кадры и ждать дальнейшего развития событий».
Троцкий пишет, что к трехлетию оппозиционной борьбы (1923—1926) «наша группа («троцкисты») успела... выработать уже довольно законченное представление о второй, термидорианской главе революции, о растущем разладе между бюрократией и народом, о национальном перерождении правящего слоя, о глубоком влиянии на судьбы СССР поражения мирового пролетариата». Это те пункты, которые Троцкий будет бесконечно повторять вплоть до конца своей жизни (убит в 1940 г.). Термидор (месяц нового французского календаря после революции 1789 года, когда был положен конец якобинской диктатуре) стало любимым словом Троцкого. Зиновьева и Ко, когда теряя власть, они заговорили о «перерождении революции», о растущей власти бюрократии, о сползании мировой революции в национальное болото и т. д. (Зиновьев уточнял «термидор»: «Что это как не явно термидорианская, чтобы не сказать черносотенная реакция?»). Сталина Троцкий честит как «производное аппарата», как продукт партийного бюрократизма. И кто же говорит об этом? Тот самый Лев Давидович, который первым начал использовать громадный аппарат для вождистского самоутверждения, окружив себя охраной в пятьсот «кожанок», легионом помощников, секретарей, литературных сотрудников—«писателей», которые под руководством Глазмана, Сермукса, Познанского готовили для него материал для статей, речей, книг. Коллективным «ударным трудом» во главе с Ленцинером (за что его благодарил не раз в печати автор) было подготовлено собрание сочинений Троцкого. И в быту не скромничал Лев Давидович, вселившись по-барски в Архангельском, под Москвой. Грандиозная аппаратная идеологическая обслуга была и у хозяина северной столицы Зиновьева, известного не только своими расстрельными кровавыми оргиями, но и ликуловыми пирами во времена голода, Каменева с его знаменитым тогда на всю Москву коньячным подвалом. Поэт В. Ходасевич оставил примечательные подробности своего посещения Кремлевской квартиры Каменевых в один из зимних вечеров (кажется, в 1920 году) с чаепитием из царской с орлами посуды, и одновременной ханжеской демонстрацией женой Каменева (сестрой Троцкого) «пролетарского аскетизма» в виде нарочито скудного угощения грязноватыми (под революционных матросов) кусками сахара и т. д. В действительности же «вожди пролетариата» не забывали ни о себе, ни о своих домочадцах, пользуясь отменным харчем, лучшими санаториями, услугами иностранных врачей. И на фоне этого всеобщего руководящего процветания казусом могло быть то, о чем писал сбежавший заграницу Ф. Раскольников: «В домашнем быту Сталин—человек с потребностью ссыльно-поселенца. Он живет очень скромно и прост о, потому что с фанатизмом аскета презирает жизненные блага: ни жизненные удобства, еда его просто не интересуют».
Живя двойной моралью, трудно ожидать успеха от обвинения других в «термидоринстве», перерождении, бюрократизме, тоталитаризме, в отрыве от народа, так же, как набив руку на кровавом проведении «диктатуры пролетариата», цинично вещать патетически об опасности «зажима внутрипартийной демократии», как это делал Троцкий, эмигрант, рванувшийся к Россию после февраля 1917 года (до этого двенадцать лет жил в Америке), ставший большевиком по сути из меньшевика всего за несколько месяцев до Октябрьского переворота, Троцкий, облеченный полным доверием Ленина, упивался кровью гражданской войны в ненавистной ему России, и почувствовал себя не у дел, когда в ней по окончании войны наметилась восстановительная политика. Международный авантюрист, ловкий игрок на митинговых инстинктах массы, эффектный герой на час и палач, разжигатель «перманентной» распри в чужом народе—этот знаменитый революционер обнаружил совершеннейшую неспособность в новых мирных условиях к организаторской, государственной деятельности.
Литература последнего времени о Сталине довольно однотипна: будто скованные взглядом Горгоны, авторы уже не видят ничего кроме ужаса, исходящего от него. Следуя в оценке Сталина Троцкому, они вроде бы забыли о некоей его дипломатической оговорочке в отношении своего грозного соперника. Ненавидя как никто другой Сталина, Лев Давидович порой берет, однако, себя в руки, чтобы «не опускаясь до личного», «по-марксистски» подчеркнуть, что дело не в Сталине, а в бюрократическом режиме, в аппарате, на котором тот держится. Конечно же, все дело для Троцкого было именно в Сталине (недаром вся жизнь его после изгнания из Советской России питалась, пожалуй, единственным горючим—ненавистью к Сталину, к его «социализму в одной, отдельно взятой стране»), но он достаточно умен, чтобы этого вслух не говорить. Последователи же Льва Давидовича все валят исключительно на одного Сталина, не понимая или не желая понять, что их кумир вместе с «Ильичем» в гораздо большей степени, чем Сталин, подготовили ненавистную им «тоталитарную», «командно-бюрократическую» систему.
* * *
Предстоит еще осмыслить историческую роль Сталина в Российской государственности. Непреклонным государственником он был уже в то предоктябрьское время, когда всякого рода космополитические партии жаждали расчленения России, превращения ее в костер мировой революции. В опубликованной в конце марта 1917 года статье «Против Федерализма» (соч., т. 3, с. 23—28) Сталин обратил внимание на статейку некоего Иос. Окулича «Россия—союз областей», в которой предлагается «ни больше ни меньше, как превращение России в «Союз областей»,—федеральное государство». При этом автор статейки ссылается на опыт государственного строя Соединенных Штатов Америки. Но, как показывает Сталин, в Америке «развитие шло от независимых областей через их федерацию к унитарному государству», и вообще «тенденция развития идет не в пользу федерации, а против нее. Федерация есть переходная форма «Тоже самое (история превращения федерации в унитарное государство)—в Канаде, Швейцарии. «Мы не можем не считаться с этой тенденцией, если не беремся, конечно, повернуть назад колесо истории. Но из этого следует, что неразумно добиваться для России Федерации, самой жизнью обреченной на исчезновение».
В отличие от Ленина, ратовавшего в основном за федерализм («Государство и революция»), Сталин был за унитарное (слитное) государство с сильной центральной властью. Не принимал Сталин и ленинской теории «отмирания» государства при социализме. На обложке той же работы Ленина «Государство и революция», вышедшей в 1923 году, он написал: «Теория изживания (государства) есть гиблая теория». Опять-таки в противовес Ленину, который придерживался «механической» теории государства (первичность в данном случае класса перед государством), Сталин был сторонником «органического» развития государства, как целого, которое вбирает в себя и подчиняет себе все его составляющие (личность, классы и т. д.).
Отношение к государственности, утверждение ее или отрицание—вот, собственно, то, что разделяло пропастью Сталина и «ленинскую гвардию». Знаменитый спор между ними—о возможности или невозможности построения социализма и одной отдельно взятой стране сводился, в сущности, все к тому же: быть ли стране (после октябрьского переворота) независимой, не лишенной исторической перспективы, как за это ратовал Сталин, или обречь ее на капитулянство в окружении враждебного западного капиталистического мира, поставить ее в полную зависимость от «мировой революции». Троцкий и его сообщники не могли примириться с той мыслью, что сокрушенная революцией Россия может существовать как самостоятельное государство, независимо от того, будут или не будут революции в других странах. Сталин же, в отличие от «старой гвардии», свою судьбу уже тогда связал с судьбой государства, государства самостоятельного, которое должно укрепляться, чтобы защитить себя от врагов, внешних и внутренних. И в этом он нашел инстинктивное понимание у массы партийцев, поддержавших именно его, а не международных революционеров-троцких.
Рискованно, конечно, «руссифицировать» ту государственность, которую создавал и укреплял Сталин. Сам он в начале 30-х годов (в беседе с писателем Людвигом) говорил о современном государстве не как «национальном», а как о «социалистическом». Но объективно восстанавливаемая великая держава была преемницей Российской империи. Ревниво окидывал он историческим взглядом владения в шестую часть земли, помня каждую пядь ее, освобожденную, отвоеванную, освоенную предками. Перед войной он вернул то на Балтике, что стоило Ивану Грозному двадцатипятилетней Ливонской войны и что временно было от России отторгнуто. Кстати, и до Ивана Грозного в летописях Ливония всегда называлась русской землей.
М. Джилас в своих воспоминаниях о встречах со Сталиным рассказывает, как остановившись перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом, Сталин, проведя рукой по нему, воскликнул в адрес американцев и англичан: — Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным—никогда, никогда!
Адмирал Исаков приводит удивительный разговор со Сталиным перед войной о Южном Сахалине, который тогда еще не был возвращен России и без которого нашему флоту не было выхода в мировой океан. «Подождите, будет у нас Южный Сахалин»,—сказал тогда Сталин, что было воспринято адмиралом как шутка. «Этот разговор вспомнился мне потом, в сорок пятом году».
Видевший Сталина югославский генерал сказал о нем: «Весь eгo облик был таков, что вызывал уважение к государству». В воспоминаниях, высказываниях о нем руководителей разных стран, встречавшихся с ним, встает образ человека, производящего огромное впечатление своей государственной мудростью значимостью каждого слова, каждого жеста. Читая стенографические записи его переговоров с главами правительства США, Англии на Тегеранской, Ялтинской, Потсдамской (Берлинской) конференциях поражаешься той глубине понимания обсуждаемых вопросов, силе логики, непреклонности, с которыми он защищает интересы своего государства. Это было видно и мировой общественности. Так, де Голль писал о «просочившихся сведениях» о Тегеранской конференции: «Сталин разговаривал там как человек, имеющий право требовать отчета. Не открывая двум другим участникам конференции русских планов, он добился того, что они изложили ему свои планы и внесли в них поправки согласно его требованиям».
Интересы государства прежде всего определяли его отношение к людям, отодвигая на задний план личные моменты. Молотов вспоминал, как резко оборвалось прежнее доверие Сталина к нему, как только тот узнал об антигосударственных действиях его жены Полины Жемчужиной.
На пленуме после XIX съезда партии (в конце 1952 г.) Сталин гневно выступал против Молотова. Писатель К. Симонов, присутствовавший на этом пленуме, оставил смутные, не очень внятные воспоминания об этом выступлении (непонятно, о чем говорил Сталин). Сам Молотов проясняет, что сталинский гнев был вызван отрицательным отношением к нему из-за «недоверия к его жене, недоверия к сионистским кругам».
Хрущев много пишет о том животном страхе, который он испытывал при Сталине, ожидая от него ареста, расправы. В данном случае страх, конечно был оправданным, ибо за преступлением (то же хрущевское участие в репрессиях, а затем новочеркасская бойня) —всегда стоит страх возмездия (не важно, кто орудие его). Но если говорить о страхе «культовом»—то он вселился в людей задолго до «тирании Сталина». Григорий Мелехов в «Тихом Доне», вернувшийся с гражданской войны на хутор, бесстрашный в бою, испытывает отвратительный для него самого липкий страх, когда он—бывший офицер получает повестку явиться для проверки к местным военным властям. Страх испытывали десятки тысяч священников, когда Ленин в закрытом письме в Политбюро требовал массового расстрела «попов», дабы на десятилетия навести на них ужас. Массовым страхом пронизана была жизнь той десятой части населения (множество миллионов людей), которую Зиновьев требовал расстрелять как тех, «кто не с нами». Вряд ли и ныне новое поколение казаков изжило тот страх, который передался от дедов, жертв свердловско-троцкистского «расказачивания», рассчитанного на коренное истребление его. Страхом был отравлен сам воздух страны, и здесь уже мало что зависело от воли одного человека. Это как в «Войне и мире»—Пьер Безухов, услышав барабанную дробь—сигнал к расстрелу французами русских пленных—с ужасом чувствует, что некие непонятные, мистические силы вступили в действие, и никто, никакая сила не может остановить того, что должно произойти.
Как во всем трагическом, и в страхе эпохи были гримасы, порожденные той революционной свободой, которую так жаждали ее дети. В одном из изданий («Новый журнал», № 186, 1992) читатель узнает о своеобразном «феномене страха»: «Круг гомосексуальных связей Мейерхольда был достаточно широк... В старой России свобода и нетривиальность сексуальной жизни не поощрялись. Возможно, Мейерхольд связывал с большевистским переворотом выход в царство подлинной свободы, в том числе творческой, в том числе и сексуальной. Он не мог предположить, что этот переворот принесет еще большую несвободу, закрепощение всех и каждого, что гомосексуализм будет преследоваться как уголовное или даже государственное преступление. ...В последние годы им владел, помимо всего прочего, и страх за гомосексуализм».
Страх этот довольно обоснован, если учесть, что сам Сталин был беспощаден к гомосексуалистам (которых он называл «мерзавцами»), видя в них действительно опасных для духовного здоровья нации извращенцев. Известно, что отмененный при Ленине дореволюционный закон об уголовном преследовании гомосексуалистов впоследствии Сталиным был восстановлен. В газете «Комсомольская правда» несколько лет тому назад было опубликовано интервью с неким президентом английского клуба гомосексуалистов, который утверждал, что Сталин уничтожил гомосексуалистов из числа членов Политбюро и верхушки Красной Армии.
Были и страхи искусственные, нагнетавшиеся в политических, иных целях. Таков был раздуваемый «ленинской гвардией» страх «русского шовинизма», антисемитизма.
Любопытно, что в Троцком, любившем изрекать, что он не еврей, а коммунист, остро взыгрывали племенные эмоции. Победу Сталина и его сторонников над оппозицией он объяснил их антисемитизмом (Статья «Термидор и антисемитизм» в книге «Преступления Сталина»).
* * *
На судебных процессах по делу троцкистско-зиновьевского блока в тридцатых годах много говорилось о том, что его участники являлись шпионами, агентами иностранных государств. Известно, что к власти большевики пришли как агенты враждебных России государств, прежде всего кайзеровской Германии, ее генерального штаба. Активнейшую роль в планах развала России играл Парвус—выходец из России, получивший подданство Германии автор «перманентной революции», наставник Ленина, Троцкого. Его программа разрушения России путем организации революционных выступлений щедро финансировалась международным капиталом. В 1905 году на деньги японцев Парвус прибывает в Петербург, вместе с Троцким руководит Петербургским Советом рабочих депутатов. На японские же деньги проводится Лениным третий съезд РСДРП, издается «Искра». Колоссальные суммы для большевиков шли из Германии. С октябрьским переворотом немецкие власти потребовали от своих агентов немедленного расчета, в результате чего Россия оказалась экономически закабаленном и поставленной на колени перед Брестским миром.
Сила Сталина была в том, что он, в отличие от эмигрантской «ленинской гвардии» был непричастен к агентурным зарубежным связям, он знал, с кем имеет дело. Как говорится в примечании к словам Троцкого о якобы необоснованном обвинении «большевиков-ленинцев» в шпионаже: «Но именно потому, что обвинения (в шпионаже—М.Л.), выдвинутые Временным правительством в 1917 году были по большей части справедливы, Сталин знал, в чем обвинять арестованных, а арестованные знали, что их есть в чем обвинять» (Л. Троцкий, «Преступления Сталина», М., 1992, с. 288).
Писатель Фейхтвангер в своей книге «Москва. 1937 год» объяснил, почему троцкисты стали шпионами. Потерпевший поражение и борьбе со Сталиным, изгнанный из страны, снедаемый ненавистью к своему сопернику, к России («Русским патриотом Троцкий не был никогда») Троцкий, по словам писателя, поставил главной целью «любой ценой» «возвращение к власти». Ради этого он пошел на договор с фашистами, как это следует из его беседы с немецким писателем Эмилем Людвигом в 1931 году, а также из других, приводимых Фейхтвангером фактов. Призыв Троцкого «убрать Сталина» («Бюллетень оппозиции», март 1932 г.) обернулся впоследствии бумерангом—убийством самого подстрекателя. (Кстати, и сын Троцкого Лев Седов взывал за границей к расправе над Сталиным: «Тиран заслуживает того, чтобы быть сраженным, как тиран»). Но в чем видел Фейхтвангер неопровержимый аргумент в пользу обвинения троцкистов в государственной измене, шпионаже, подрывной деятельности? «Большинство этих обвиняемых были в первую очередь, конспираторами, революционерами; всю свою жизнь они были страстными бунтовщиками и сторонниками переворота—в этом было их призвание». Опасность их тем более велика, что сброшенные с самых высоких постов (члены Политбюро, ЦК), они, по свойству своих властолюбивых, мстительных натур, избраннической надменности никогда не примирятся с положением низвергнутых (как говорил тот же Радек: «Никто не может быть опаснее офицера, с которого сорвали погоны»). Надо отдать должное Фейхтвангеру, увидевшему причину процесса в возникшей тогда непосредственной угрозе со стороны фашизма. В этом, видимо, и разгадка того, что Фейхтвангер взял сторону не троцкистов, а Сталина, в котором, как в руководителе страны, видел защитника еврейства в будущей войне с Германией. «Раньше троцкисты были менее опасны, их можно было прощать, в худшем случае—ссылать... Теперь, непосредственно накануне войны, такое мягкосердечие нельзя было себе позволить. Раскол, фракционность, не имеющие серьезного значения в мирной обстановке, могут в условиях войны представить огромную опасность».
И действительно, еще в конце двадцатых годов Троцкий запустил в оборот так называемый «тезис Клемансо», французского лидера радикален, который сеял пораженческие настроения, когда немцы стояли в 80 км от Парижа. Под лозунгом «свободы критики» и в военное время, Троцкий угрожал (в письме в ЦКК), что в случае приближения вражеских войск к Москве оппозиция будет добиваться свержения существующей власти. Близко стоявший к Сталину Молотов до конца дней своих считал (выражая, конечно же, и убеждение Сталина), что «мы обязаны тридцать седьмому году тем, что у нас во время войны не было пятой колонны» («Сто сорок бесед с Молотовым». Дневник Ф. Чуева. М., 1991). Именно в том же тридцать седьмом году, в день двадцатилетия Советской власти, на обеде у Ворошилова Сталин произнес беспощадные слова о том, что всякий, кто намеревается разрушить наше государство, будь он и старым большевиком—будет истребляться вместе со своей семьей и всем родом.
И только нынешние разрушители нашего государства могли реабилитировать этих заговорщиков. Кстати, о реабилитации. Молотов в своих беседах с Ф. Чуевым (поражающий иногда окаменелостью своих взглядов, вроде слов о взорванном храме Христа Спасителя: «Да ну его к черту!») очень убедителен в таком эпизоде: «Ко мне подошел один гражданин, автор книжки о Тухачевском. Я ему: «А вы читали о процессах?» «Нет». Вот тебе и автор. «Он ведь реабилитирован». «Да, реабилитирован, но... А о процессах вы читали? Есть стенограммы процессов, это документы, а где документы по реабилитации?». «Глаза выпучил». Таким же методом «реабилитированы» все троцкисты-зиновьевцы. В бывшем КГБ еще при Андропове имелись сведения об «агентах влияния», орудующих в нашем государстве в интересах Америки. Список агентов так и не был обнародован, хотя вопрос о них ставился новым руководством КГБ перед Горбачевым, который в своем публичном выступлении заявил, что он отверг обвинения потому, что не хотел повторения тридцать седьмого года. Сам того не подозревая, Горбачев только подтвердил, каким спасительным для государства был тридцать седьмой, не допустивший того, что произошло теперь—государственный переворот с захватом власти внуками «жертв» тридцать седьмого года, американо-израильскими агентами, не скрывающими уже теперь (как не скрывается и легализованный шпионаж), что «перестройка» задумана и совершена в интересах Запада для экономического, национального, государственного закабаления России.
* * *
В середине, во второй половине тридцатых годов в идеологической жизни страны происходили примечательные события. В июле 1934 года Сталиным было написано письмо, адресованное членам Политбюро,— «О статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Автор письма критиковал Энгельса за «русофобство», за его стремление представить внешнюю политику России в XIX веке как более реакционную, завоевательную, чем политика Англии, Франции и особенно Германии. Определился явный поворот руководителя партии от идеологии Коммунистического Интернационала («лавочки», по его словам) к национально-государственной политике. Тогда же был объявлен конкурс па учебник по истории СССР, за ходом которого внимательно следил сам Сталин, читая макеты подготовленных учебников, делал свои замечания. Так, прочитав учебник, написанный группой И. И. Минца, па полях тех страниц, где в вульгарно-социологическом духе Покровского деятельность ополчения Минина и Пожарского характеризовалась как контрреволюционная, Сталин с издевкой написал: «Что же, поляки, шведы были революционерами? Ха-ха! Идиотизм!». Член жюри конкурса (под председательством Жданова) Бухарин необходимость учебника видел в показе «образования и развития государства Российского» как некоего целого, как «тюрьмы народов». Исходившие от Сталина и Жданова указания касались таких вопросов, как недопустимость для историков следовать вульгарно-классовой схеме Покровского, антиисторической точке зрения на принятие христианства в древней Руси (игнорирующей исторически-культурное значение этого события), па «собирание Руси», образование и укрепление Московского княжества, значение Петровских реформ, воссоединение Украины с Россией, присоединение Грузии и России и т. д.—во всем этом сквозной проходила идея российской государственности. Утвержденный в июле 1937 года учебник по истории СССР А. Шестакова ориентировал предвоенное и последующие поколения на преемственность старой государственности в единстве с социализмом.
Борясь практически со сторонниками троцкистской «перманентной революции», Сталин много внимания уделял и теоретическому обоснованию того, что можно назвать государственно-эволюционным развитием. Особенно это проявилось в последние годы его жизни. Так в статьях о языкознании в 1950 году Сталин, отвергая «теорию взрывов» в развитии языка, подчеркнул, что решающую роль в развитии играет постепенное накопление мелких изменений. Этой эволюционной идее он придавал универсальное значение.
И в проблемах социализма Сталин, как это не покажется странным его противникам, не был твердокаменным догматиком. М. Джилас приводит следующие его слова при встрече с югославами в послевоенное время: «В какой-то момент Тито сказал, что в социализме существуют новые явления и что социализм проявляет себя по-иному, чем прежде, на что Сталин заявил: «Сегодня социализм возможен и при английской монархии. Революция теперь нужна не повсюду Тут недавно у меня была делегация британских лейбористов и мы говорили как раз об этом. Да, есть много нового. Да, даже и при английском короле возможен социализм». «Как известно, Сталин никогда открыто не становился на такую точку зрения»,—замечает автор, и это весьма знаменательно, свидетельствуя о том, сколько скрытого, загадочного «невысказанного» было в этой личности, ломавшего, как никто из марксистов оковы марксизма, когда они не отвечали исторической действительности, государственным интересам страны.
Одним из главных признаков тоталитаризма его исследователи считают: 1) стремление контролировать не только действия, но и мысли, сознание населения; 2) способность создавать для себя массовую поддержку во имя «тотальной», «общенациональной», идеологической цели. С этой точки зрения ни одна, пожалуй, страна не подходит под определение «тоталитарной», как США с их хваленой демократией, «правами человека», узурпацией право судьи называть другую страну «империей зла» и т. д.—стоит только вспомнить недавнюю «Бурю в пустыне» — войну в Ираке, с истреблением сотен тысяч мирных жителей, с математически точным попаданием в детский госпиталь, больницы—при «патриотическом» подъеме американского населения. Как должное был встречен в Америке расстрел парламента в Москве, никакого протеста не вызывает военное вмешательство НАТО во внутренние дела бывшей Югославии.
И, конечно, не было в истории тоталитаризма более зловещего чем тот, который несет в себе мировое правительство, который все более становится реальностью При нем но имя «мировой свободы» контролируемому во всем человеку некуда будет деться на земле без границ, без нации.
Но есть еще проблема тоталитаризма, от которой не уйти «свободному» Западу. Это—нравственный релятивизм, духовный «плюрализм», религиозная безответственность. Один из американских ученых об этом пишет: «Разрушение абсолютного принципа ответственности перед Творцом в немалой степени способствовало созданию современного государства. Большинство современных государств не считает себя ответственными ни перед кем. С этой точки зрения всякое государство становится авторитарным, а потому и тоталитарным».
Известно, что причиной утверждения тоталитаризма является кризис либеральной демократии. Характерно, что к началу второй мировой войны в 17 из 27 европейских государств установились тотаритарные, авторитарные, диктаторские режимы. Некоторые объясняют успех тоталитаризма мифологизированностью массового сознания (близкому к религиозно-догматическому). Так или иначе, но та основа, на которой должна держаться либеральная демократия — «свобода личности», атомизированность общества обращается в песок в критические для нации времена, и благо, если народ находит в себе здоровые силы, чтобы выйти из состояния духовной энтропии.
* * *
Великая Отечественная война 1941—1945 годов против гитлеровской Германии—это и великая трагедия и величайшая героическая история нашего народа. Время только с большей очевидностью выявляет величие народного подвига. Какая-нибудь неделя потребовалась немцам для того, чтобы оккупировать Польшу (не говоря уже о других, более мелких европейских странах). Всего пару месяцев оказалось достаточным, чтобы пала Франция. Хваленая демократия, как продажная, растленная девка расстелилась перед Гитлером (и этот позор забыт на Западе, с отнятой памятью до поры до времени купающемся в своей самодовольной цивилизации). И только вторгшись в Россию, гитлеровские орды застряли в ее пространствах и были разгромлены.
Да, это была великая трагедия. Отступления первых месяцев войны с неисчислимыми потерями войск и техники. Катастрофы на Западном фронте в самом начале войны, под Киевом, впоследствии под Харьковом, в Крыму с разгромом целых фронтов. К февралю 1942 года число наших пленных было свыше трех миллионов. Последствия наших потерь в войне (до сих пор так и не установленных при обычно называемых 20—25 миллионов!), последствия самой войны для нашего народа так сокрушительны, что они сказываются до сих пор на новых поколениях (с ослабленными биологическими, духовными генами).
Историки еще не сказали своего основательного слова о войне. В «доперестроечные» времена официальная историография, кажется, не столько была занята серьезным исследованием реальностей войны, сколько услужением «вождям» (вроде прославления мифических заслуг Хрущева на Юго-Западном фронте, Брежнева на «Малой земле», Андропова в партизанском движении в Карелии). Теперь времена «Культа» вроде бы прошли, но в ходу другая ложь—еще более партийно-тенденциозная, на этот раз «демократическая».
Разноречивые мнения существуют о предвоенной политике Сталина, о договоре с Гитлером, о степени подготовленности страны к войне, о персональной вине за катастрофы в начале войны. Сталину ставится в вину (и не без основания) жестокость в отношении наших военнопленных, в которых несправедливо чуть ли не поголовно видели изменников Родины. Мучительно и сознание, какой ценой досталась нам Победа. То, что сам Сталин, провозглашая после Победы тост за русский народ, назвал ошибками правительства, в начале войны, стоило громадных жертв, потерь. Но о «необъятных трудах» Сталина в годы Отечественной войны говорил Патриарх Русской Православной Церкви Сергий, и можно сказать, что без этих трудов еще неизвестно, какой бы был итог войны.
Видимо, еще не пришло время для так сказать спокойного, исторического взгляда на личность Сталина, и слишком мною страстного, политического, личного привносится в оценку его деятельности, в том числе во время войны. Ну хотя бы пущенная Хрущевым сплетня с трибуны XX съезда партии (в 1956 году, в докладе о культе личности), что Сталин руководил боевыми операциями якобы по глобусу. Эту нелепость опровергли маршалы Жуков, Василевский, высоко оценившие как Верховного Главнокомандующего, глубоко разбиравшегося, по их словам, в военной стратегии, в оперативном искусстве.
При встрече со Сталиным У. Черчилля поразил факт, о котором он вспоминает в своих мемуарах. Во время своего приезда в Москву осенью 1941 года английский премьер сообщил Сталину о готовящейся англичанами и американцами операции «Торч» Сталин внезапно оценил стратегические преимущества этой операции, перечислив доводы в ее пользу. «Это замечательное заявление произвело на меня глубокое впечатление... Очень немногие из живущих людей могли бы в несколько минут понять соображения, над которыми мы так настойчиво бились на протяжении ряда месяцев. Он все это оценил молниеносно».
Историк, пишущий о войне, может и должен критически носиться ко всему, что связано с ней, в частности, с подготовкой к войне, ведением ее, ролью государственных деятелей, военачальников и т. д. Возникает необходимость переоценки прошлых взглядов на события Отечественной войны, тем более, что многое в этих взглядах не соответствовало действительности. Но при этом должно соблюдаться элементарное правило исследования: переоценка того или иного события, явления должна быть именно на основе знания материала, анализа его, существующей литературы о данном предмете. Вот, например, вопрос о том, что делалось в области вооружения накануне войны. В этом отношении есть свидетельства крупных организаторов производства, вынесших на своих плечах бремя ответственности по укреплению боеспособности страны. В своей книге «Во имя победы» бывший нарком вооружения Д. Ф. Устинов, говоря о том, что в довоенное время «была проведена огромная работа по созданию мощного артиллерийского производства», перечисляет на целых трех страницах те виды вооружения, танков (в том числе знаменитый «Т-34»), самолетов, реактивной установки БМ-13 (знаменитой «Катюши») и т. д., которые были запущены в производство. Бывший руководитель наркомата боеприпасов Б. Л. Ванников в своих «Записках наркома» также пишет: «С первых же месяцев войны стала как никогда ранее очевидна огромная работа, проделанная в предвоенный период в нашей промышленности». В книге «Цель жизни» известного авиаконструктора, работавшего в годы войны заместителем наркома авиационной промышленности А. Яковлева читаем: «В числе ошибок начального периода войны малокомпетентные критики относят якобы неиспользованную Сталиным передышку после заключения пакта о ненападении с гитлеровской Германией». И далее автор пишет: «За короткий срок были созданы новые совершенные образцы боевой техники: самолеты, танки, орудия. Я помню, как в период испытаний новых самолетов ежедневно в 12 часов ночи готовилась сводка для Сталина о результатах испытательных полетов». «Могу только еще раз сказать,—пишет и маршал Жуков,—что И. В. Сталин и до войны много занимался вопросами вооружения и боевой техники. Надо отдать ему должное, он неплохо разбирался в качествах основных видов вооружения».
Характерно, что даже и те, кто пострадал от Сталина, не могут отрицать его государственного подхода к проблемам жизни страны, в том числе к развитию науки Академик Б. Раушенбах уже в наше время пишет: «Во времена Сталина многие ученые погибли в застенках, но Сталин финансировал науку. В 30-е годы из Фонда Рокфеллера, помогавшего развитию науки в слаборазвитых странах, приехали с этой же целью в Россию и пришли к выводу, что наука в нашей стране финансируется лучше, чем в Западной Европе, помогать ей не надо».
И все-таки нам не хватило год-полтора для того, чтобы во всеоружии, подготовленными встретить агрессора, а огромные потери в начале войны (в том числе боевой техники) сильно ослабили наши вооруженные силы. Целая эпопея военного времени—эвакуация заводов на восток, быстрый пуск их в действие в условиях невероятных трудностей, лишений людей, все сделавших для снабжения фронта военной техникой, боеприпасами. Духовная крепость тыла была необходимым условием победы.
Среди документов по истории Отечественной войны особое место занимает знаменитый приказ № 227 И. В. Сталина, подписанный им в тревожное время, когда враг грозил прорывом к Сталинграду и захватом его. Даже и теперь, по прошествии более полувека после тех грозных дней, ледяным ветром эпохи веет от суровых слов приказа, беспощадных в требовании стоять насмерть. Много говорилось и писалось о жестокости этого приказа, грозившего расстрелом за самовольное, без приказа, отступление, по словам же маршала А. Василевского «Приказ № 227—один из самых сильных документов военных лет по глубине патриотического содержания, по степени эмоциональной напряженности».
На полувековом отдалении обращения Сталина к народу в связи с победой над Германией, затем Японией воспринимаются в зловещем отсвете нынешней судьбы нашего государства. «Три года назад,—говорил Сталин,— Гитлер всенародно заявил, что в его задачи входит расчленение Советского Союза и отрыв от него Кавказа, Украины, Белоруссии, Прибалтики и других областей. Он прямо заявил: «Мы уничтожим Россию, чтобы она больше никогда не смогла подняться». Это было три года назад. Но сумасбродным идеям Лидера не суждено было сбыться—ход войны развеял их в прах. На деле получилось нечто противоположное тому, о чем бредили гитлеровцы. Германия разбита наголову».
То, что не удалось сделать Гитлеру, ныне удалось сделать Америке с «демократами» внутри нашей страны И теперь эти «демократы» действуют в интересах Японии, для удовлетворения се территориальных претензий к России, ликвидации того положения, когда Россия, вернув в 1945 году Южный Сахалин и Курильские острова (захваченные Японией в 1904 году) снова обрела выход в мировой океан.
Вскоре же после окончания войны быстрыми темпами стало восстанавливаться народное хозяйство. Уже в 1947 году, в одной из первых в Европе, в стране была отменена карточная система. Ежегодно проводились снижения цен. Был прекращен вывоз сырья за рубеж, что вело к укреплению независимости отечественной экономики и что вызывало ненависть международного капитала, объявившего Советскому Союзу «холодную войну». Сталин отказался платить Америке по ленд-лизу, считая, что кровь наших воинов, пролитая в сражениях с общим врагом союзников, не окупается никакой материальной помощью. (Кстати, Сталин был столь же принципиален и в отношении своей страны к другим странам, например, Югославии, когда в военное время, в разговоре с ее руководителями, он заявил, что они оскорбляют его, поднимая вопрос о долге за помощь, оказанную Советским Союзом.)
При всех послевоенных успехах оставалось, однако, прежней, еще со времен первой пятилетки, давящей народ та перенапряженность усилий, которая не давала возможности уставшему от непомерных испытаний народу войти в нормальную колею существования и что рано или поздно должно было вызвать в нем реакцию, неблагоприятную для государства.
* * *
После смерти Сталина его государственным наследником стал Маленков, решивший приблизить экономику к жизненным потребностям народа (увеличение капиталовложений в легкую и пищевую промышленность), за короткое время успевший многое сделать для улучшения жизни деревни (снижение в два с половиной раза сельхозналога, списание всех прошлых недоимок, увеличение размеров приусадебных хозяйств колхозников, повышение заготовительных цен на сельхозпродукцию, развитие колхозного рынка и т. д.). Это была политика эволюционных перемен, здравых, ответственных решений. Перехватившего власть Хрущева обуяла революционная чесотка, не дававшая ему покоя за все почти десятилетнее «общение с народом». Сумбур в промышленности (замена министерств совнархозами), разорение деревни (давление на личное приусадебное хозяйство колхозников с требованием не иметь даже домашних коров, запрет любой крестьянской независимости). Уничтожение существовавших десятилетиями кустарного производства, мелкой промышленности. Гонение на Церковь с уничтожением десятков тысяч храмов, напоминающее зловещее послереволюционное время официального атеизма, секретного призыва Ленина к истреблению священства. Этот любимец «демократов», первый из послеленинских вождей, дал наглядный урок расправы с недовольным народом, расстреляв мирную демонстрацию с детьми в Новочеркасске в 1961 году. И, конечно же, «подаренный» Украине Крым, чем была заложена мина вражды между двумя братскими народами, сулящая кровавые конфликты.
Из хрущевского чрева выползли и детеныши «двадцатого съезда партии», оформившиеся затем в Горбачева и ему подобных «перестройщиков».
В докладе Хрущева «О культе личности и его последствиях» XX съезду КПСС (1956 год) вся вина за зло, творившееся в стране со времен Ленина до Хрущева, была приписана одному Сталину. Тот же Хрущев был одним из тех «верных учеников» Сталина, кто своими репрессиями в Москве и на Украине (по месту работы) старался доказать «вождю пародов» свою «бдительность». В докладе Никита обвинял Сталина в уничтожении военных кадров, а из опубликованного в этой книге документа видно, как в бытность Первым секретарем ЦК партии Украины он подписал (как член Военного Совета) «Постановление Военного Совета Киевского военного округа о состоянии кадров» (март 1938), где поставлена «как главная задача» до конца выкорчевать остатки враждебных элементов» и где под «чистку» попали почти все командиры (заменены все девять числящихся по штату командиров корпусов; из двадцати пяти командиров дивизий остался на прежнем месте только один и т. д.). Так кто же истребил военные кадры на местах, в той же Украине — Сталин или Хрущев? Без удержу славословя «гениального вождя народов» при его жизни, Хрущев после смерти Сталина так же без удержу стал чернить его.
Конечно, выявление в деятельности Сталина того, что ранее было скрыто, что разрушало миф о непогрешимости вождя—вызывалось самой необходимостью для страны, десятилетиями жившей в условиях разрыва между официальной идеологией и реальной историей. Но в хрущевском «разоблачении культа личности» было сумасбродным само противопоставление «злого» Сталина и эдакого иконного Ленина, оценка Сталина вне истории, природы государства с заложенным в нем—именно Лениным—тоталитаризмом. Нечего уже говорить об аморальности самого критика «культа», собственные руки которого были в крови от всяких «чисток», репрессий в тридцатые—сороковые годы. Кроме того, Хрущев, видимо, не мог простить Сталина за ту роль шута, которую приходилось ему порой играть при нем, и это обстоятельство, как, может быть, и сами его интеллектуальные возможности не позволяли ему держаться того достойного тона, который приличествует при характеристике исторической личности. В своих «Мемуарах» он настолько заносится в своих фантазиях о Сталине, что невольно теряется доверие вообще к его «Свидетельствам». Неловко даже цитировать то, что сочиняет «Никита», но для понимания его «фольклорного» дарования можно кое-что привести. Вот его излюбленная тема: как Сталин якобы спаивал всех, кто попадал ему под руку. «Берия сказал Сталину, что Ракоши говорит, будто мы пьянствуем, Сталин в ответ: «Хорошо, сейчас посмотрим». Сели за стол, и начал он Ракоши накачивать; влил в него две или три бутылки шампанского и другого вина. Я боялся, что Ракоши не выдержит и тут же умрет. Нет, выкарабкался... Ракоши не пошел к Сталину завтракать, а тот подшучивал: «Вот до какого состояния я его довел». Такого рода анекдотами потчует публику пенсионер союзного значения.
Каким бы ни было отношение к Сталину, но одно не подлежит сомнению—его неколебимая верность идейным принципам. Кажется, что при нем (в послевоенное время) невозможно было и представить, чтобы партократы, десятилетиями орудовавшие на вершинах власти, вплоть до членов Политбюро, переметнулись бы вдруг на сторону тех, кого сами еще вчера клеймили классовыми врагами. Ныне это стало фактом. Когда-то «сталинисты», сегодня эти оборотни уже обвиняют в сталинизме других, всех тех, кто не отрекся, как они, от своей истории, от всего того, что было сделано, пережито—за годы новой России, до пресловутой «перестройки». О метаморфозе с одним из таких «сталинистов» уместно здесь рассказать.
В ноябре 1972 года в «Литературной газете» была опубликована очень пространная (на двух полосах) статья доктора исторических наук А. Яковлева «Против антиисторизма». Статья начиналась словами: «Особым смыслом исполнен приближающийся пятидесятилетний юбилей Союза Советских Социалистических Республик. Эти полвека—блестящее доказательство той истины, что история человечества развивается по восходящей линии, в полном соответствии с объективными законами общественной жизни, открытыми великими учеными К. Марксом и Ф. Энгельсом». Далее следовал, казалось, нескончаемый парад побед социализма в нашей стране «50 лет СССР—это зримое свидетельство героизма, самоотверженности, исторических свершений всех народов великого Советского Союза...»; «...паша жизнь—бурная, полная революционного динамизма, новаторской энергии, созидательной мощи»; «Сегодня общество развитого социализма решает проблемы, небывалые по своей новизне, размеру и характеру», «...экономические и социальные достижения социализма, преображая общество, оказывают огромное воздействие и на рабочий класс», «...это находит воплощение... и росте общей и профессиональной культуры, образованности, социальной активности, развитии социалистической морали»; «...землю преображают, космос штурмуют крестьянские сыны» и т. д. и т. д.
Автор с позиции ортодоксального марксизма-ленинизма, непримиримости, классовой борьбы обличает все, что по его мнению, не отвечает «развитому социализму». Это и буржуазные идеологи, лелеющие миф об «исчезновении классов» при сохранении частной собственности», и Маркузе с его социальной интеграцией рабочего класса в капиталистическом обществе; и те, кто умаляет главенствующую роль в нашей стране рабочего класса, выдвигая на его место интеллигенцию; и те, кто обращается к «истокам». Против последних и направлен главный удар А. Яковлева. «Истоки»—это, собственно, то, с чем человек связан изначально и навсегда—родная земля, Родина, народные традиции, преемственность поколений, ценности многовековой культуры ит.д. Все это и «выкорчевывается» автором, под видом борьбы с «патриархивностью», «внеклассовостью», «внесоциальностью», «антипартийностью», «антиисторизмом» ит.д. Особенно ему не по нраву русская деревня. Хорошо, конечно, что разделались со «справным мужиком» (у которого «ходил в кабале» многомиллионный «сеятель и хранитель»): «А «справного мужика» надо было порушить. Такая уж она неумолимая сила, революция...» Любое доброе слово о крестьянстве (в том числе и как о «питательной почве национальной культуры») расценивается как «любование патриархальным укладом жизни, домостроевскими нравами», а это значит—выступать против Ленина, его оценки крестьянства. Лениным автор действует поистине как иконой и как дубиной, всякий раз ничего не доказывая, а резонерствуя, или вопрошая угрожающе: «Тот, кто не понимает этого, по существу, ведет спор с диалектикой ленинского взгляда на крестьянство, с социалистической практикой переустройства деревни», «в прямом противоречии с Лениным», «С кем же, в таком случае борются наши ревнители патриархальной деревни и куда они зовут?..» и т. д. Приведя фразу из одной книги о том, что герой не согласен со словами Чернышевского о русских, как «нации рабов», А. Яковлев неотразимо обличает: «Полемика идет не только с Чернышевским, но и с Лениным».
Верный ленинец срывает «все и всяческие маски» с религии, Церкви, ее служителей, «воспевателей». «Во многих стихах мы встречаемся с воспеванием церквей и икон, а это уже вопрос далеко не поэтический». «Мы не забываем, что под сводами храмов освящались штыки карателей, душивших первую русскую революцию... самая «демократическая» религия в конечном счете реакционная, представляет собой идеологию духовного рабства» и т. д. Реакционерами именуются В. Розанов, К. Леонтьев, изобличаются «Вехи», «бердяевщина» и т. д. Много имен собственных русских литераторов попало под идеологическую дубинку партократа за их патриотические слова о России. Олегу Михайлову попало за то, что он писал о генерале Скобелеве «без учета его реакционных умонастроений», Сергею Семанову «за то, что в своей брошюре о памятнике «Тысячелетие России» в Новгороде не проявил классовой бдительности в оценке исторических фигур, выбранных скульптором. Особенно досталось мне за книгу «Мужество человечности». Мне вменялось в вину и то, что я назвал крестьян «наиболее нравственно самобытным национальным типом», и за слова о «разлагателях национального духа», и мое непонимание того, что «национальный дух» Плеханова и Победоносцева несовместимы (о них у меня и речи нет), и сходства моих мыслей со славянофильскими и т. п. Вот один из криминалов: «Внеисторический, внеклассовый подход к проблеме этики и литературы характерен для понимания М. Лобановым эпопеи Л. Толстого «Война и мир» (статья «Вечность красоты», «Молодая гвардия» № 12, 1969). Отечественная война 1812 года трактуется М. Лобановым как период классового мира, некоей национальной гармонии. Неприятие М. Лобанова вызывают идеи Великой Французской революции: якобы избавление от них как от «наносного, искусственного, насильственно привитого» и возвращение к целостности русской жизни» обеспечивало, по его мнению, «нравственную несокрушимость русского войска на Бородине».
Здесь не случайно упомянут журнал «Молодая гвардия». За два года до этого, в декабре 1970 года, на секретариате ЦК КПСС с участием Брежнева но записке А. Яковлева (обвинявшего журнал в политических, идеологических преступлениях) было принято решение «об ошибках журнала «Молодая гвардия» и был снят с поста главного редактора Анатолий Васильевич Никонов, русский патриот и подлинный, что называется интернационалист.
Автор статьи «Против антиисторизма» Л. Яковлев значился, как «доктор исторических наук», но это был не просто доктор, а и. о. зав. отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС, и каждое слово в его статье воспринималось в идеологической, политической жизни страны как указание, директива сверху. С выходом ее по всем университетам, институтам, идеологическим учреждениям страны прошли собрания с нагнетением идейной бдительности, непримиримости к «отходу от марксизма-ленинизма». Это сейчас кажется курьезом, но тогда было не до шуток: сразу же после статьи «Против антиисторизма» были отменены туристические поездки по «Золотому кольцу»—ибо памятники прошлого были объявлены махровой реакцией, стоящей на пути построения коммунизма в стране и во всем мире. Не то было время, чтобы сажать тех, кого громил автор статьи, но путь к публицистике им был закрыт. Меня «разбирали» по месту работы—в Литературном институте им. Горького. Характерно, что смягчил расправу парторг па кафедре творчества—вот уж без всяких оговорок сталинист Алексей Васильевич Прямков, работавший в тридцатые годы главным редактором железнодорожной газеты, в пятидесятых—заместителем главного редактора (Ф. Панферов) журнала «Октябрь», и без всяких должностей—эпический русский мужик. Да и ректор Литинститута Владимир Федорович Пименов, чиновник сталинской формовки, не жаждал наказания.
Статья А. Яковлева вызвала обратное действие тому, на что, видимо, рассчитывал автор. Поток возмущенных писем в ЦК (в том числе телеграмма М. Шолохова) сделал то, что Брежнев, сказавши об А. Яковлеве: «Этот человек хочет поссорить нас с русской интеллигенцией»— отправил его послом в Канаду, что означало ссылку.
И вот, когда уже после Брежнева, при Андропове разнеслись слухи, что вернувшийся из Канады и ставший директором института мировой экономики и международных отношений Академии наук А. Яковлев назначается зав. отделом агитации и пропаганды ЦК—я, в числе других, не поверил. Такого идеологического троглодита, после его пещерной но тону и интеллектуальному уровню статьи—вернуть на пост главного идеолога партии?! Но случилось то, что вовсе немыслимо было представить— после смерти Андропова и вскоре Черненко, уже при Горбачеве А. Яковлев не только пришел в ЦК—зав. отделом агитации и пропаганды, но тут же был назначен Секретарем ЦК, а вскоре и членом Политбюро. В таком внезапном взлете было нечто загадочное. А вскоре он уже стал знаменит как «главный архитектор перестройки». С его поездкой в Литву связываются те процессы в ней, которые вскоре привели к отделению ее от Советского Союза.
И опять этот А. Яковлев—руководящий идеолог, по уже не «развитого социализма», идущего к коммунизму, а «рыночной экономики», «социал-демократического» пути, «общеевропейского дома», «общечеловеческих ценностей», американского образа жизни.
Ныне он уже клеймит то, что вчера прославлял. В книге «Обвал» (1992) он пишет: «Марксизм в конечном счете привел нас в пропасть, к отсталости, изничтожению совести...» Это говорится бывшим матерым марксистом, и не в порядке личного понятия, а ради обличения других, так называемых «краснокоричневых», недовольных «перестройкой», антинародными «демократическими реформами». Теперь его враг – партийный чиновный аппарат, в котором и взращивались семена общественного зла. И полное молчание о том, что сам он, обличитель, не один десяток лет провёл в недрах этого аппарата. Вот данные из его биографии. «С 1946 года на партийной и журналистской работе, 9.0pt'> инструктор, заместитель заведующего, заведующий отделом Ярославского обкома партии. С 1953 года в аппарате ЦК КПСС: инструктор, за целующий Отделом пропаганды». Двадцать лет, до 1973 года, проработал в аппарате ЦК, впоследствии, уже при «перестройке»—зав. отделом пропаганды. Секретарь ЦК, член Политбюро. И он, высокопоставленный аппаратчик, тут ни при чем, а виноват аппарат, который, как мы помним—по Троцкому, и порождает сталинизм.
Вчерашний барабанщик монопольной в стране Коммунистической партии, Л. Яковлев заявляет ныне, что он всегда был сторонником многопартийности, а и последнее время великодушно согласился на двухпартийную систему (как и Америке). И много других откровений узнаем мы от «главного архитектора перестройки», вроде исповедуемой в прошлом (кем?) двойной-тройной морали, итога всякой революции («Революции готовят романтики, делают их фанатики, а плодами пользуются негодяи») и т. д. Мы потому так подробно остановились на идеологических превращениях Л. Яковлева, что в нем, как в «главном архитекторе перестройки» наиболее характерно отразился тот «сталинизм», который в течение десятилетий служил средством паразитирования, мимикрии, а с резким общественным поворотом обратился в предмет ненависти к сталинизму, как воплощению государственности.
* * *
Сорок с лишним лет прошло со времени смерти Сталина, а споры о нем, борьба вокруг его имени, вокруг самого понятия «сталинизм» не прекращается. «Сталинизм» в том его варианте, который предоставлен выше в лице А. Яковлева, имеет отношение скорее к шкурнически-иезуитской тактике политиканов, чем к самой сути явления. По существует и тот истинный сталинизм, с которым связана судьба миллионов людей, живших, боровшихся, страдавших в эпоху, неповторимую но драматичности, напряженности народного духа, по массовой самоотверженности, можно сказать, по общности судьбы. Сейчас с разрушением нашего государства мы с особенной остротой понимаем, что без государства нет и народа (еще Н. Карамзин в своей «Истории государства Российского» писал, что судьба самого русского языка «зависит от судьбы Государства»). И сталинизм для десятков миллионов людей, страдающих ныне от разгула преступности, экономического разбоя, разграбления народных богатств, беспредела во всех областях жизни—сталинизм для народа в его нынешнем состоянии—это, прежде всего, сильное государство, способное навести порядок.
Либеральные, троцкистского толка критики сводят сталинизм к голому тоталитаризму, к подавлению «прав человека» (как будто нет тоталитаризма в Америке, где всеохватывающий контроль над личностью не имеет равных в мире или как будто процветают «права человека» в нынешней «демократической» России с невиданным ограблением вкладов, обреченностью людей на голодную смерть, с расправами над демонстрантами, расстрелом мирных людей у дома Советов и т. д. и т. д.). Сводят сталинизм и к «зловещей» личности Сталина, хотя, по многим воспоминаниям, было в нем и то, что придавало ему обаяние. Удивительно, по он умел личное, даже и глубоко задевавшее его, отделить от государственного. Как в разговоре со мной метко заметил один умный литератор: «Сталин даже не разделался с растлителем своей дочери, как это сделал бы кавказец». Сорокатрехлетний кинорежиссер Каплер во время войны, в 1942 году затеял «любовный роман» с шестнадцатилетней дочерью Сталина—Светланой, просвещая ее по части пикантных американских фильмов и книг. Кинорежиссер поплатился ссылкой, где вполне благоденствовал (а это было время Сталинградской битвы). Кто знает, не извращена ли была после этой режиссерской любви вся жизнь молодой женщины, пошедшей по рукам все новых мужей, а для самого отца это отозвалось отчуждением от любимой дочери. У всех претензии к «тирану», а в себе не замечаем того гаденького (столь беспощадно вскрытого Достоевским) тиранства, удовлетворения от содеянного зла, которые в целом и создают ту общую духовную атмосферу, которую легче всего назвать сталинизмом.
В глубоко противоречивой личности Сталина выразился дух самой эпохи с ее социально-историческими конфликтами, потрясениями внутри России, мировой войной, противостоянием разрушительных и созидательных сил. Жестокое время выразилось в нем в той неразрешимой многомерности, которая не оставляет окончательного решения и рождает потребность в соотнесенности с этим явлением даже и у его противников. Развенчивая Сталина как «величайшего преступника в истории», югославский политик М. Джилас в своих «Беседах со Сталиным» пишет: «Но Сталин—призрак, который бродит и долго еще будет бродить по свету... немало еще осталось тех, кто черпает оттуда силы. Многие и помимо собственной воли подражают Сталину… И у Тито, спустя пятнадцать лет после разрыва со Сталиным, ожило уважительное отношение к его государственной мудрости. А сам я разве не мучаюсь, пытаясь понять, что же это такое – моё «раздумье о Сталине»? Не вызвано ли и оно живучим его присутствием во мне?
История, избравшая Сталина для своих провиденциальных целей, несомненно, откроет новые неожиданные стороны в этом великом государственном деятеле.