Владимир Петров
Категория: Сталин и государство
Просмотров: 15006

Я по воле взял все эти бремена,
И раскрылись вне пределов времена...
Федор СОЛОГУБ

Они умерли в один и тот же роковой 1953 год: Сталин и Бунин...

Без Бунина осиротела великая русская литература. Со смертью Сталина одиноким почуял себя (не осознал, подчеркну, а именно почуял своей интуицией) русский народ. Равно как со смертью Сталина возликовали враги его и сонмища «обиженных» им (я говорю не о трагических судьбах, изломанных за чудовищно плотный исторический отрезок времени, что пришелся на долю Сталина как руководителя гигантской страны, а о вечно «обиженных», обделенных внутренне людей, лишенных исторического взгляда на мир и на себя в мире), так и смерть Бунина прошла в сознании большинства русских людей стороной — словно косой дождь. Ведь последние тридцать лет он жил и умер в эмиграции, в изгнании.

Но не только эти роковые совпадения сближают два имени подлинно великих людей. Связь намного глубже, противоречивее, в личностном плане так и не разрешенная в пользу предначертанного сближения. Но она же, по прошествии десятилетий, разрешена в плане историческом. Причем историческая правота одного непостижимым образом дополняется сугубо эмоциональным заблуждением другого.

Какое, скажут, может быть сближение меж «кровавым тираном» (применяю это идеологическое клише лишь условно) и блистательным художником слова, первым русским лауреатом Нобелевской премии в области словесности? Меж родовитым (хоть и обнищавшим) русским дворянином и суровым вождем «красной эсэсэрии», которую первый на дух не переносил?..

Не все так просто, когда речь идет о России, об отношении к ней двух исторических личностей, двух титанов российского двадцатого века — смутного, кровавого, неподъемного для других народов, для других стран... Великого страданиями века...

В оценке людских качеств Бунин, как известно, был резок, порой — до пристрастности. Это вовсе не означало «сердечной ожесточенности» писателя, скорее свидетельствовало об особой «зоркости ума», не позволявшей ему идти на компромисс с самим собой, с собственной совестью — даже вопреки библейскому «Не суди!». Он и не судил, а высказывал то, что считал необходимым высказать.

10 марта 1953 года, вероятно, сразу же после получения известия о смерти Иосифа Сталина, Бунин в письме писателю Марку Алданову начертал такие строки:

«Вот наконец издох скот и зверь, обожравшийся кровью человеческой, а лучше ли будет при этом животном, каком-то Маленкове, и Берии? Сперва, вероятно, будут некоторое время обманывать кое-какими послаблениями, улучшениями...» (выделено мной. — В.П.)

В них — весь Бунин: страстно-категоричный, беспощадный, доходящий «до предела» в выражении собственных чувств. Как беспощаден он в оценках и других политических фигур кровавых лет русской истории. Приведу их.

Выступая в феврале 1924 года в Париже перед соотечественниками-изгнанниками со своей знаменитой речью «Миссия русской эмиграции», Бунин дал такой портрет почившему вождю покинутой «Совдепии»: «Выродок, нравственный идиот от рождения, Ленин явил миру как раз в самый разгар своей деятельности нечто чудовищное, потрясающее: он разорил величайшую в мире страну и убил несколько миллионов человек — и все-таки мир уже настолько сошел с ума, что среди бела дня спорят, благодетель он человечества или нет? На своем кровавом престоле он стоял уже на четвереньках: когда английские фотографы снимали его, он поминутно высовывал язык; ничего не значит, спорят! Сам Семашко брякнул сдуру во всеуслышание, что в черепе этого нового Навуходоносора нашли зеленую жижу вместо мозга; на смертном столе, в своем красном гробу, он лежал, как пишут в газетах, с ужаснейшей гримасой на серо-желтом лице...»

А вот дневниковая запись от 21 августа 1940 года: «...наконец-то эта кровавая гадина дождалась окончательного возмездия». Это — после прочтения в вечерней газете известия о смерти Лейбы Бронштейна (Троцкого)...

Как говорится, роздано всем сестрам по серьгам! Но... С оценкой, данной Сталину — уже на исходе земных дней больным, угасающим Буниным — согласиться не просто, зная, какие сложные, противоречивые чувства пережил писатель в последние 13—14 лет. Имя Сталина (пусть опосредованно) из этих переживаний не вычеркнешь, хотя бы потому, что именно он стоял у руля России в наиболее, может быть, трагичные, переломные годы ее. Той России, которую Бунин если и не принял в своем сердце, то, кажется, признал ее существование на месте страны обетованной, той, по которой исплакалась его душа и которую он продолжал лелеять в памяти.

Чтобы глубже понять, какие сложные изменения происходили в мировоззрении Бунина тех лет, надо, хотя бы кратко очертить все то, что переживало эмигрантское окружение. По отношению к горячо любимой Родине прежде всего.

Великая война, из которой Россия вышла победительницей, высветила — уже лучом Истории — всю правду этой святой любви: и тех, кто лелеял мечту о России в изгнании, и тех, кто жил в России, воюя и побеждая — за нее же. Сталин был во главе тех, кто победил, кто спас Россию. Историческая правота его любви стала фактом, игнорировать который невозможно.

Здесь-то, в любви к России, точка соприкосновения двух личностей, двух судеб — Бунина и Сталина. Присмотримся повнимательней к ней.

Вернемся к «Миссии русской эмиграции» — программному документу, сформулированному Буниным в начальные годы после исхода из России. Это не просто страстная публицистика, а одна из духовных вершин, выразивших то, что несли в изболевшихся сердцах эмигранты, пережившие гибель, а затем и утрату Родины. Это и плач по России, и негодующий крик, сплетенные воедино с поистине Аввакумовой страстностью и непримиримостью.

Но «Миссия русской эмиграции», при всей философской глубине и остроте поставленных перед западным миром вопросов, еще и яркое свидетельство двойственности положения, в котором оказалась русская эмиграция. Да, она поистине стала «неким грозным знаком миру и посильным борцом за вечные, божественные основы человеческого существования, ныне не только в России, но и повсюду пошатнувшиеся».

Да, представители ее были «ивиковыми журавлями, разлетевшимися по всему поднебесью, чтобы свидетельствовать против московских убийц» России, представители той ее части, которая оказалась подъяремной, страждущей, но все же до конца не покоренной.

Всё так. Но констатируя «великое падение России» и торжество разнузданности «русского дикаря», Бунин не мог не прозревать и главного: «Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству и равенству, высоко сидел на шее русского дикаря и весь мир призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие, в прах дробить скрижали Моисея и Христа, ставить памятники Иуде и Каину, учить семь заповедей Ленина...» В этой формулировке — ключ к пониманию той трагической двойственности положения, в которой оказались изгнанники и сам Бунин.

Исход из России Белой армии для многих означал одно: будущее освобождение страны возможно (наиболее вероятно) извне, с помощью «цивилизованной Европы». Это было глубочайшим (хотя и естественным) заблуждением русской эмигрантской диаспоры, изначально расколовшей ее на два стана. Раздвоенность и раскол особенно остро ощутились в годы Второй мировой войны. Вне сознания многих, да и, кажется, самого Бунина, странным образом прошел незамеченным тот факт, что «планетарный злодей», усевшийся на шею «русского дикаря» и подмявший под себя великую империю, взращен был (идейно, духовно, да и финансово) здесь, на Западе, где и оказались представители «непокорившейся и непокоренной» России...

Зададимся вопросом — к кому, кроме как к самому себе, к изгнанникам, обращено страстное слово Бунина? Кто мог услышать его в насквозь прагматичном, своекорыстном европейском мире?

Задача, которую Запад ставил перед собой — разрушить традиционные государства-империи (Россию и Германию), стравив их между собой, была решена. Эмиссары же большевизма, вся эта интернациональная сволочь, были не только вскормлены молоком западных учений, но и щедро финансировались банкирами Уолл-Стрита и банкирских домов Европы. Их власть стала предпочтительней монархического правления Романовых. С их помощью, в дальнейшем, предполагалось осуществить и давнюю мечту о расчленении России...

В одной из своих работ, написанной в эмиграции в 1928 году, великий русский философ и великий патриот России Иван Ильин писал так:

«Следуя тайным указаниям европейских политических центров, которые будут впоследствии установлены и раскрыты исторической наукой, Россия была клеветнически ославлена на весь мир как оплот реакции, как гнездо деспотизма и рабства, как рассадник антисемитизма... Движимая враждебными побуждениями Европа была заинтересована в военном и революционном крушении России и помогала русским революционерам укрывательством, советом и деньгами. Она не скрывала этого. Она делала все возможное, чтобы это осуществилось. А когда это совершилось, то Европа под всяческими предлогами и видами делала все, чтобы помочь главному врагу России — Советской власти, выдавая ее за законную представительницу русских державных прав и интересов... »

До того периода, замечу, когда государственный руль оказался в руках Иосифа Сталина. Тогда Европа вдруг заговорила о «русском большевизме»...

(Когда в 1991 году Ельцин и прозападно настроенная «демократическая» интеллигенция совершили государственный переворот, небезызвестная Елена Боннэр с присными вновь заклеймила Россию как «тюрьму народов», осудила появившуюся тогда «царистскую» символику и открыто предупредила Ельцина, что не будет молчать, «если его и дальше понесет в великую Россию...»)

Оказавшись в изгнании, русская политическая и культурная элита унесла с собой и грех самопредательства. Об этом также не следует забывать, осмысляя сказанное Буниным в знаменитом выступлении, потрясшем многих. Наиболее активная ее часть оказалась не мудрым водителем народа, а передатчиком, проводником разрушительных идей, с варварской жадностью впитанных опять же на Западе, стала слепым инструментом враждебных России сил.

Впрочем, прозрения были. Приведу здесь фрагменты дневниковых записей Леонида Андреева и его статьи «Европа в опасности» (1918 год):

«Русский большевизм начался с двойной измены: императору Вильгельму и измены Революции. Став платным слугой Германии и обязавшись исполнять ее волю, он тайно стремился к собственным целям... Назвавшись вождем русской революции, он тайно подчинил ее велениям и целям германского штаба, главной из коих было разрушение русского великого царства. Ворующий слуга и продажный вождь, он явился на свет, как образ двуличия и лжи, измены и предательства... »

«Гибель великодержавной России так грандиозна и неожиданна, что никто в нее по-настоящему не верит: ни немцы, ни даже сама Россия; будто дурной сон, который вот-вот кончится пробуждением... Теперь, когда Россия почти вся уже разрублена... и поделена между трапезующимися, можно сказать с уверенностью, что убийство не было ни случайным, ни аффективным. По самому трупу России можно увидеть, что тут орудовал не разъяренный и слепой убийца.., а работал внимательный и знающий свое дело мясник... »

Уже в те годы, когда прозвучала бунинская «Миссия русской эмиграции», стало очевидным — эмиграция внутренне раскалывается. Да и немудрено — за рубежом оказался весь политический спектр дореволюционной России: с одной стороны «февралисты» — кадеты и социалисты, с другой — монархисты, а затем список движений, партий, союзов достигает едва ли не двух десятков.

В 1926 году в парижском отеле «Мажестик» прошел первый Зарубежный съезд русской эмиграции — попытка консолидировать всех в единое национальное движение во главе с великим князем Николаем Николаевичем.

Для многих уже стало очевидно — большевистский режим, о скором падении которого мечталось, это «всерьез и надолго». Русская эмиграция вынуждена была задуматься о смысле своего пребывания за пределами Отечества. Левый фланг пошел по пути ожидания естественной эволюции режима, на правом возникло сменовеховство — попытка оправдания революции.

Съезд не примирил эти фланги, но заслугой его стало осознание важной истины: «России нужно возрождение, а не реставрация. Возрождение всеобъемлющее, проникнутое идеями нации и Отечества...» — утверждал Петр Струве, организатор и председатель Зарубежного съезда.

Основа же возрождения — национальное примирение, поскольку, как отмечалось историком графом Сергеем Ольден-бургом: «...Власть антинациональной секты по существу губительней и отвратней господства другой нации. Под татарским игом русская самобытность менее искажалась, нежели под игом коммунистическим... По своей интернациональной природе коммунистическая власть угрожает всем государствам... »

И эти выводы были, безусловно, верны на том этапе. Пока в России сохранялась власть с явными антирусскими устремлениями. Пока на историческую арену не взошла личность, ставшая — на годы — символом русского возрождения, но уже принципиально нового политико-идеологического образования — СССР. Речь — о Сталине, за годы правления которого власть «интернационалистов» была устранена и стала национально-русской, а СССР обрел исторически присущую России форму существования (и единственно возможную в многонациональной стране) — имперскую, великодержавную. В этом была великая миссия Сталина, вызволившая подъяремный русский народ из-под обломков России монархической, из-под ига чуждой России еврейской местечковой «элиты», заполнившей все властные государственные институты. Со Сталиным возникло (воскресло) и вышло на арену истории новое поколение русских людей... Понимали ли это в эмиграции? Видел ли своим орлиным взором Бунин — что зреет в России?

Многое для большинства изгнанников станет ясным лишь с победой русского оружия над гитлеровскими полчищами. Но у России (СССР) впереди были тридцатые годы. Чудовищно плотное по важности свершенных для страны и народа событий: в экономике, политике, культурной жизни. Наконец, во властных институтах — политических и военных. Россия в это десятилетие сбрасывала неуклонно тяжкое бремя «интернациональной революции». Могучей рукой Сталин повернул гигантский корабль, где на борту было начертано «СССР», в сторону традиционного, а значит, в первую очередь, национального государства. Все, кто мешал этому движению, оказались сметенными за борт. Таково было требование времени, историческая логика тех лет, и Сталин воплотил их в полной мере. Он готовил страну и русский народ к величайшему испытанию, которое готовилось опять же на Западе.

Личность гениальная, Сталин уже в конце двадцатых годов прозревал опасность, неизбежно приближающуюся к России извне. Как и ту, что существовала внутри страны, олицетворенная в фигуре и устремлениях Троцкого и радикальных настроениях «революционеров-ленинцев», объединенных в мощный сионистский клан.

Тогда же, надо полагать, он осознал — какой неподъемной тяжести задача стоит перед ним, руководителем разоренного смутами государства...

Исторической личность может стать только тогда, когда адекватно отвечает на вызовы истории. Истории не умозрительной, дистиллированной, сформулированной в абстрактных учениях, а живой — драматической, возвышенной, низменной, кровавой, спасительной. Истории, переплетенной из миллионов судеб... Истории, пронзаемой, как зигзагами молний, неслагаемыми воедино энергиями интересов... Сталин принял вызов, брошенный не ему, а в первую очередь — русскому народу и России имперской. Тем же, кто вверг ее в грех братоубийства, в ересь богоборчества, предстояло кровавое искупление. Избежать этого было невозможно. А выбор Кесаря зависел не только от его человеческой воли...

В этой работе, говоря об усилиях Сталина по формированию сильного государства, следует сосредоточиться на важнейшей проблеме, стоявшей перед ним, — укреплении духовной власти и ее привлекательности в умах и сердцах миллионов. Без опоры на традиции, тысячелетний исторический путь, пройденный Россией, такой власти он создать не мог. Значит, необходим был духовный поворот к России исторической, к стволу которой «прививался» побег коммунистической идеологии. Логика такого, и именно такого развития диктовалась рядом сложнейших обстоятельств.

Троцкистско-ленинские иллюзии «раздуть мировой пожар» революции лопнули как мыльный пузырь, и решение о социалистическом строительстве в «отдельно взятой стране» было объективно предопределено. Однако переосмысление стратегии и тактики на пути государственного строительства этих лет (и принятие необходимых политических решений) Сталину, образно говоря, приходилось осуществлять в условиях «внутреннего окружения». Я не буду здесь ссылаться на хорошо известные (и выверенные не одним исследованием) данные о национальном составе ленинского правительства: оно было на 90 процентов еврейским, интересы русского народа для которого были не просто чужды, а враждебны их паразитическому существованию.

Понятно, что идеология, которую они внутренне использовали, внешне «сражаясь за светлые идеалы коммунизма», была вполне определенной. Масонские лозунги о «свободе, равенстве и братстве» к русскому народу отношение имели чисто формальное...

В мае 1917 года, когда у власти еще пребывало полностью масонское Временное правительство, состоялся Всероссийский сионистский конгресс, где рассматривался важнейший вопрос: Россия — «зона интересов» мирового сионизма. Спустя год, тоже в мае, проходит конгресс еврейских общин, призвавший активизировать наступательные действия сионизма. И дела тут не разошлись с лозунгами: уже летом Совет Народных Комиссаров принял закон о смертной казни «за антисемитизм».

Известны взволнованные слова Сталина в связи с этим событием: «А ведь они не у власти. Что бы они творили, если бы стояли!».

Его лозунг «Кадры решают все!» был всеобъемлющим: грандиозные задачи можно было решить, опираясь на народных представителей. В культуре — на выразителей народных идеалов, народного духа, национальных традиций. Поэтому суть партийных «чисток» заключалась и в необходимом пересмотре состава работников наркоматов.

После Гражданской войны ключевые посты в государстве, повторим, были заняты выходцами из местечковой мелкой буржуазии — согласно плану сионистских вождей Запада. Несмотря на чистки, они лезли во власть активно и целеустремленно. К 36-му году засилье их было очевидно вновь, что в канун грядущей войны (неизбежность ее Сталин понимал, как никто другой) было смертельно опасно для страны.

А смотрел Сталин далеко. В докладе на пленуме ЦК ВКП(б) в марте 1937 года «О недостатках партийной работы в мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников», он говорил:

«Ошибочно было бы думать, что сфера классовой борьбы ограничена пределами СССР. Если один конец классовой борьбы имеет свое действие в рамках СССР, то другой ее конец протягивается в пределы окружающих нас буржуазных государств... »

Говоря о резервах троцкистов за рубежом, Сталин, в частности, назвал такие структуры и организации: «Взять, например, троцкистский контрреволюционный IV Интернационал, состоящий на две трети из шпионов и диверсантов. Чем не резерв? Разве не ясно, что этот шпионский интернационал будет выделять кадры для шпионско-вредительской работы троцкистов? Или еще, взять, например, группу пройдох Шефло в Норвегии, приютившую у себя обер-шпиона Троцкого и помогавшую ему пакостить Советскому Союзу...»

Перечисляя эмиссаров международного сионизма и их прислужников, Сталин не обошел и «интеллигенцию» Запада: «Или, например, известная орда писателей из Америки во главе с известным жуликом Истменом, все эти разбойники пера, которые тем и живут, что клевещут на рабочий класс СССР... »

Но «разбойники пера» вершили свою разрушительную работу и внутри страны. Отход от идеологии «магистральной линии» на построение социализма во всем мире потребовал укрепления, централизации духовной власти. Сионисты, заинтересованные, напротив, в ее слабости, стремились к контролю над наукой, культурой, образованием. С глубоким пониманием важности этого они уже с семнадцатого года постоянно обеспечивали приток своих кадров в важнейшие сферы духовной власти. Под патронажем их находились творческие союзы. С помощью РАППа в литературе «просвечивались» практически все писатели СССР, особо — выходцы из народной среды. С одной целью — дискредитировать, а затем и убрать как носителей враждебной интересам сионизма идеологии...

Сталин повел здесь упорную и непримиримую борьбу. Одной из задач ее стало собирание национально-мыслящих писателей внутри страны и привлечение на Родину тех, кто покинул ее в годы революции. Сталину нужна была надежная опора для обретения духовной власти — ради государственного, державного строительства. Власти, способной объединить народ перед лицом серьезнейшего испытания...

Сегодня становится все очевидней—тридцать седьмой год, о котором «демократствующие» враги России не устают говорить как о «черном и кровавом» (это ядовитое клише-пугало, кстати, прочно и надолго вбито в мозги обывателя), стал — в историческом плане — спасительным для русского народа. Именно в этот год сионизм был отброшен — на полвека! — от России, рассматриваемой ими в качестве богатейшей кормушки. Отброшен до наших «перестроечных» лет, когда он вновь обрел беспрецедентную по алчности власть над страной и непокорным народом... (До осознания этой жестокой истины народу русскому, к сожалению, надо еще дожить, выстрадать ее. Путь страдания уже начат, и дай Бог, чтобы он вел к прозрению и был как можно короче!)

Происходящее в эти годы в СССР по-разному оценивалось эмигрантской средой. Бунинская оценка Сталина как «зверя, обожравшегося кровью человеческой» — не более чем эмо1щональный перехлест, разделяемый врагами Сталина.

Были и более взвешенные и глубокие оценки. Вот что писал, например, в 1936 году в обращении к членам Союза мла-дороссов (впоследствии партии) ее глава Александр Казем-Бек:

«На родине произошли утешительные события. Поворачиваясь на оси, русская революция дошла сегодня до символического перелома, которым завершается целый исторический период.

Последние могикане ленинского большевизма погибли под пулями палачей. Старая гвардия Октябрьской революции истреблена. Разгромив дело Ленина, Сталину оставалось только убить людей Ленина.

Эти люди были давно обезврежены, сломлены, заточены. Их казнили, чтобы казнить идею, которой они оставались верны. В этом смысл и значение происходящего...»

Надо ли напоминать об идее «верных ленинцев» — бросить Россию и народ русский в топку «мировой революции»?

Разумеется, призыв Казем-Бека был при всем том против политики Сталина: «За страну! Против Сталина!»

Поворот к русскому патриотизму начался после нелегкой, в страдании и муках народом свершенной коллективизации. И начался он с отвержения космополитического, троцкистами учреждаемого, подхода к исторической науке. Уже само упоминание о русском народе, о России считалось тогда «контрреволюционным», а значит — подлежащим глумлению, травле, уничтожению. Активно, наступательно и нагло воплощался в жизнь тезис, сформулированный самим Троцким: «Революция означает окончательный (!) разрыв с азиатчиной, с семнадцатым веком, со Святой Русью, с иконами и тараканами». Русская же история, под пером «историков школы Покровского», представлялась кровавой цепью злодеяний, а цари — сплошь выродками и тиранами.

В 1934 году Совнарком и ЦК ВКП(б) принимают постановление «О преподавании гражданской истории в школах СССР», где отмечалось: «Вместо преподавания гражданской истории в живой занимательной форме с изложением важнейших событий и фактов в их хронологической последовательности, с характеристикой исторических деятелей — учащимся преподносятся абстрактные определения общественно-экономических формаций, подменяя таким образом связное изложение гражданской истории отвлеченными социологическими схемами»...

Преследовалась же, подчеркну, далеко не «отвлеченная» цель, суть которой наиболее цинично и откровенно проявлялась в тезисе: «У пролетариата нет Отечества!». Или, почти то же самое, в лозунге: «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей!.. »

Этим постановлением было положено начало воскрешению исторической науки, а следовательно и русской истории, над которой все послереволюционные годы сионисты-космополиты устраивали неутихающий погром. Восстанавливаются исторические факультеты, вновь издается пятитомник В.О. Ключевского, труды С.Ф. Платонова. Начало сбываться пророчество Федора Сологуба, написанное им десять лет назад, летом 1924 года:

Еще гудят колокола,
Надеждой светлой в сердце вея.
Но смолкнет медная хвала
По слову наглого еврея.

Жидам противен этот звон,
Он больно им колотит уши.
И навевает страхи он
В трусливые и злые души.

Иная кровь, иной закон.
Кто примирит меня, арийца,
С пришельцем из других сторон?
Кто смоет имя кровопийца?

Но будет день — колокола,
Сливаясь в радостном трезвоне,
Нам возвестят: Русь ожила
Опять в блистающей короне!

Ничуть не легче обстояло дело в художественном творчестве: литературным процессом «управляли» все те же вездесущие «местечковые интеллектуалы», готовые управлять чем угодно и где угодно, лишь бы извлекать из этого собственную выгоду.

Это к ним, с полным правом, относятся крылатые слова фонвизинского Иванушки («Бригадир»): «Тело мое родилось в России, но дух мой принадлежит Короне французской..!»

Немудрено, что помимо травли «беспартийных» русских писателей фактически объявлялась вне закона вся русская литература, фольклор, былинный эпос. Сталин добился принятия постановления ЦК ВКП(б) о роспуске РАППа — в 1931 году «литературный цензор» прекратил свое существование, а значит — остановил крупномасштабную идеологическую диверсию...

Следует, однако, подчеркнуть: к такому решению Сталин пришел не вдруг...

Поэтическая одаренность его с детских лет несомненна, как несомненно и то, что становление его личности шло под огромным влиянием литературы. «Размазывание» образа Сталина «демократическими правдолюбцами» нового времени (семинарист-недоучка, параноик, антисемит, «самая выдающаяся посредственность» вплоть до якобы физического уродства) — не более чем бесстыдный клеветнический миф, внедряемый в сознание нового поколения с далеко идущими целями...

Приведу здесь авторитетное свидетельство — кто же автор антисталинской мифологии. Из книги эмигранта, исследователя жизни и деятельности Сталина, Сергея Дмитриевского «Сталин»: «Основной автор легенд о Сталине — Троцкий. Он до сих пор не может простить Сталину его превосходства. Наголову разбитый на арене жизненной борьбы, он не без успеха постарался отомстить Сталину на арене литературной... Он создал карикатурно-уродливый образ...»

Первую свою книгу Сталин прочитал в шесть лет: ею была Библия! А затем, будучи учеником Горийского училища, он открывает для себя волшебный мир поэзии: вначале грузинских поэтов — Чавчавадзе, Церетели, Ниношвили, затем — русских. В первый же год учебы в Тифлисской духовной семинарии становится активным участником литературного кружка, продолжая оставаться страстным книгочеем.

Первое свое опубликованное стихотворение Иосиф увидел в возрасте семи лет — на первой странице газеты «Иве-рия» в 1885 году, которую редактировал известный поэт Илья Чавчавадзе. Его стихотворения упоминаются и ставятся в один ряд с сочинениями великих грузинских поэтов — Казбеги, Чавчавадзе, Бараташвили, Руставели!

Ничего поэтому нет удивительного, что уже с юности он жадно и страстно вбирал в себя русскую литературу: того требовали масштабы его личности, постоянная духовная жажда. Дневная норма чтения, которой он гордился в зрелые годы, — до пятисот страниц в день! Великолепно знал творчество Пушкина и Толстого, любил Гоголя и Чехова. Последнего — особенно...

Позже его дочь Светлана Аллилуева напишет так: «Отец полюбил Россию очень сильно и глубоко — на всю жизнь. Я не знаю ни одного грузина, который настолько забыл национальные черты и настолько полюбил все русское. Еще в Сибири отец полюбил Россию по-настоящему: и людей, и язык, и природу...»

Без сомнения, любовь эта родилась и окрепла значительно раньше — через познание великого мира русской литературы. В вопросах художественного творчества он разбирался глубоко профессионально. А будучи руководителем государства, этот профессиональный взгляд «встраивал» (да и не мог не встраивать) в контекст эпохи, в задачи становления нового государства, поскольку понимал: литература — это духовная власть.

Когда читаешь письма писателей к Сталину (писателей крупных, по природе своей не способных идти на компромисс с совестью), то невольно ощущаешь — они писали не просто «вождю», а человеку мудрому, знающему литературу и то, что творила поистине кровожадная клановая критика тех лет.

Если погромщики школы Покровского нивелировали до фарса и нелепицы русскую историю, то литературная критика (по выражению Чехова, сплошь еврейская) трудилась на ниве «прополки» русской литературы.

Этапным документом в этом направлении стала резолюция ЦК ВКП(б) «О политике партии в области художественной литературы», сочиненная Бухариным и дополненная Луначарским и Лелевичем, «пролетарским поэтом» и редактором журнала «На посту». Последний «поэтически» проиллюстрировал суть проводимой тогда политики так:

Может быть, перечеркнутые строчки Завтра грянут по Оби и Неве, Что пришел он, поэт-рабочий, Пролетарский мастер-певец.

Может быть, Бухарин в восторге Посвятит ему четкую статью. И профессор Петр Семенович Коган Растянет критический этюд...

Однако за декларацией «создания пролетарской литературы» (на эту наживку поначалу «клюнули» А. Толстой, М. Горький), крылось нечто другое. А именно — «в порошок стереть» русских писателей, в первую очередь талантливых выразителей России народной, крестьянской.

Из письма Евгения Замятина Сталину:

«Никакое творчество не мыслимо, если приходится в атмосфере систематической, год от года усиливающейся травли. Критика сделала из меня черта советской литературы».

Михаил Булгаков — Сталину:

«Чем большую известность приобретает мое имя в СССР и за границей, тем яростней отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани... »

Именно авербаховская свора родила (и она липко ползла — весь двадцатый век) гнусную клевету о якобы плагиаторской природе «Тихого Дона», пытаясь отнять авторство великого романа у Шолохова...

Мог ли не видеть или «не замечать» эту неистовую брань, а по сути расправу над русской литературой, Сталин? Над важнейшей духовной опорой общественного самосознания, опорой, наконец, самой власти, утверждавшей в стране чаемые народом идеалы справедливости?

Кровавое разрушительное десятилетие показало — центробежные силы, запущенные задолго до «Февральской революции», становились опасными для советской страны. Сокрушено много: старые государственные институты, традиционные духовные ценности, церковь, преемственность исторической науки, философской мысли... Теперь черед дошел до литературы.

Этот бастион сдавать было нельзя. Термин «социалистический реализм» возник не случайно и не зря. Реализм мечты, светлых идеалов, реализм героев-творцов, созидателей. Это уж потом его превратят в стертую мелкую монету, выхолостят первоначальную его суть. Но сейчас он нужен, необходим — не просто как методологическое оправдание особого направления художественного реализма, а идейный вектор, путь указующий. За ним, в нем, впереди — торжество созидательных сил, воплощенный идеал и мечта, отображенные средствами литературы.

Новый художественный метод должен быть осмыслен — коллективистски — самими писателями, должен оформляться в их сознании не как антипод критического реализма, а как продолжение его. Позитивизм — убийствен для жизни. Одного критического реализма недостаточно для утверждения идеалов добра, для обновления жизни. Эпоха великих свершений требовала принципиально иного подхода к осмыслению грандиозной задачи: требовала Героя!

Первый писательский съезд состоялся. Поразителен, кстати, был национальный состав его: из 597 участников съезда 201 были русскими, 113 — евреями, 28 — грузинами, 25 — украинцами и так далее — по убывающей.

Главный итог съезда вовсе не в том, что Сталин «купил» мастеров слова материальными благами, как это утверждали позже. Он сориентировал их на служение Отечеству — ради укрепления и возрождения России. Всяк, кто был полезен этой великой задаче, был необходим...

Все усилия Сталина проходили в обстоятельствах неустанной атаки сионистов на Россию историческую, на него самого. В недавно увидевшем свет эссе писателя Аркадия Первенцева «Сталин» есть немало пронзительно-точных наблюдений и выводов о том, поистине дьявольском, кружении бесов вокруг него — носителя не только власти, но и неуступчиво утверждавшего в жизни идеалы справедливого мироустройства. Самое страшное для них было видеть, как неуклонно шли навстречу друг другу тысячелетняя Русь и идеалы, мечты коммунизма. «Русский коммунизм» — это было невыносимо...

«Возле него велась жестокая, коварная, изменчивая игра, возле него — а те, кто вел эту игру, указывали на первоисточник, на Сталина, постепенно приучая себя к мысли о том, что именно Сталин ведет жестокую, коварную игру, а они только пособники поневоле и даже не соучастники. Приучив себя к такой мысли, они все больше наглели, окружили Сталина пустырем, «горелым лесом», лишили его легкие кислорода. Вот почему так опасна для любой революции шайка приспособленцев, ловчил, двурушников, подхалимов. Они вершат судьбы наций и народов, вершат политику, растасовывают кадры из ими же крапленой колоды, выдергивают якобы наобум шестерку, выдавая ее за козырного туза... Сталин знал, за что его ненавидят...

Троцкисты сочиняли гнусные версии, они ненавидели Сталина, ибо он прежде всего мешал им, разгадав их сложные политические интриги по захвату власти для господства над Россией. Потомок карталинских повстанцев вступился за оскорбленную Русь и выдвинул себя наряду с Дмитрием Донским, Иваном Калитой, Грозным и Петром...

Заговор против Сталина был обширней, чем его представляют. Внедрение в семью было лишь частью большого наступления, где нельзя было преуменьшить роль ЦРУ и внутренних врагов, обитавших в непосредственной близости от Сталина... Духовная атака завершилась явным физическим уничтожением... Мы узнали, кого уничтожил Сталин, теперь остается узнать, кто убил Сталина...»

Смерть его оплакивала вся Россия, абсолютное большинство русских людей. Как пишет Первенцев: «Из миллионов глаз катились слезы, ими можно было наполнить реки!..»

Народ в трагические повороты своей истории не мог единой соборной душой не предчувствовать — что ожидает его после Сталина. Оплакивали свою судьбу, свое сиротство, чувствуя интуитивно — лишились защитника! История подтвердила правоту народных слез: после-сталинская эпоха — путь верхов от вырождения к предательству. И народа, и великой, Сталиным созданной, страны...

Есть немало оснований полагать: после того, как Сталин укрепил свои позиции в руководстве страной, он повел дело к очищению ее от всякой наносной скверны и гнили, облепившей, въевшейся во все поры государственной, культурной, духовной жизни. Он повел дело к всестороннему укреплению Державы с именем «СССР» — как исторической преемнице Империи с именем «Россия».

Сталин с полным правом мог бы повторить в эти годы знаменитую фразу Петра Столыпина: «Противникам государственности хотелось бы избрать путь радикализма, путь освобождения от исторического прошлого, освобождения от культурных традиций. Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия!»

Было бы глупо полагать, что поворот этот мог идти безболезненно, без жертв: для этого нужны были «стерильные» условия как внутри, так и вне страны. Жестокий век диктовал свои правила, далекие от абстрактного гуманизма. А те, кто управлял «марионетками всех стран» (А. Блок), начали понимать — политика, проводимая Сталиным, ведет к возрождению «имперской великодержавной России» — теперь уже «империи Советов». Этого допустить было нельзя: ход истории должен развиваться по сценарию, начертанному ими. В этом сценарии сильной державной России не значилось. Русская история завершена. Русское Православие повержено, алтари осквернены...

Все к тому и шло. Но далеко идущие планы мировой заку-лисы были опрокинуты железной волей и гением Сталина.

Наиболее прозорливые иерархи русской православной церкви — патриархи Сергий и Алексий, ученый и богослов архиепископ Лука Войно-Ясенецкий (испытавший, кстати, тяготы заключения при Сталине) называли его «богоданным вождем».

Сталин хорошо понимал — противостоять натиску Запада можно лишь укрепляя государственность. Но это противостояние — непременное условие сохранения независимости.

Да, мысль эта сформулирована им в категориях «марксистско-ленинского» учения как противостояние социализма и капитализма. Но вспомним гениальную работу Николая Данилевского «Россия и Европа» — там точно такой же вывод: только независимость, только свой путь. И Сталин, в беседах, был более конкретен: речь идет о противостоянии двух типов цивилизации — славян и англосаксов.

«Сталин лишь притворяется, будто он герольд большевистской революции. На самом деле он отождествляет себя с Россией и царями и просто возродил традицию панславизма. Для него большевизм — только средство, только маскировка, цель которой — обмануть германские и латинские народы».

Умен был Адольф Гитлер, что ни говори! Это ведь его слова.

Сталин мыслил в русле русской истории, «такой, какой дал нам ее Бог» (Александр Пушкин). И спас и русскую историю, и русскую свободу. Потому-то сегодня особенно понятна лютая ненависть врагов его: именно им Россия была вырвана из цепких объятий вселенского долларового паука. 37-й год — кровавая вершина в этом противостоянии. И вина ли только Сталина в тех злодеяниях, которые приписывают только ему? Задумаемся, русские люди...

Приведу здесь одно весомое суждение. Оценивая значение закрытых политических процессов 1937 года, великий Вернадский заносит в свой дневник такие строки (7 июля 1937 года): «Среди интеллигенции ясно сознается и распространяется убеждение, что политика Сталина—Молотова русская и нужна для государства. Их партийные враги — враги и русского народа, если брать его государственное выражение, несомненно связанное с культурой... »

Сталину отомстят посмертно. Уже в наши дни. И миллионы потомков тех, кто оплакивали его смерть (насильственную), поверили мстительной и злобной клевете. Поверили демоническому образу, названному его именем. Поверили, чтобы предать жертвы отцов, свое прошлое и лишить достойного будущего себя и своих потомков.

Сталин прозревал и эту ненависть, и эту клевету. Прозреть бы нам. Чтобы ослепленными не унести черную ложь в могилы. Как это, увы, оказалось в конце жизни у Ивана Алексеевича Бунина...

Прав был Федор Сологуб:

О, ты, убийственное слово! Как много зла ты нам несешь! Как ты принять всегда готово Под свой покров земную ложь!

То злоба, то насмешка злая, Обид и поношений шквал, И, никогда не уставая, Ты жалишь тысячами жал...

В Европу пришла война. Сороковой год. Бунин на юге Франции, в Грассе, на ставшей родной вилле «Жаннет». Вспоминает молодые годы в Озерках, Васильевском. Читает «Отечественные записки», «Вестник Европы» — старые журналы милой России, произведения писателей прошлого века — Щедрина, Лескова, Эртеля... Дивится: «Лунная ночь, среди чего приходится жить — эти ночи, кипарисы, чей-то английский дом, горы, долины, море... А когда-то Озерки!».

Муки одиночества, старость въяве. И терзающие сердце воспоминания о любви к той, чья жизнь так нелепо шла тут же, рядом — к Галине Кузнецовой: «Что вышло из Г.! Какая тупость, какое бездушие, какая бессм. жизнь!».

А кованный немецкий сапог уже гуляет по Европе: солдаты вермахта вот-вот перешагнут «неприступную», как тешили себя французы, оборонительную линию Мажи-но.

«Страшные, решительные дни — идут на Париж, с каждым днем продвигаются... Немало было французов, которые начали ждать войны чуть не 10 лет тому назад (как мировой катастрофы). И вот Франция оказалась совсем не готовой к ней!».

А затем покатилось: Люксембург, Голландия, Бельгия, налеты «алертов» на Париж — все чаще и все страшней.

Уезжают в Америку те, кто побогаче, порасторопнее: Ал-данов, Авксентьев, Руднев, Вишняк. Цетлины уговаривают и Бунина «подумать об Америке», звали за собой.

И уж горькая строчка появляется в дневнике: «Итак, наш второй исход, вторая эмиграция!».

В Америку Бунин, однако, не уехал. Лишь чутко и обостренно продолжал следить за развитием охватившей всю Европу войны, на этом безрадостном полотне выписывая строчки и своей личной судьбы: «Дым от пожаров в Англии виден с северных берегов Франции. Вечернее радио: немцы продолжают свое дело. Англичане три часа бомбардировали Гамбург. В какой-то американской газете говорят: «Это истинный ад на земле!». Опять думал о том необыкнов. одиночестве, в котором я живу уже столько лет. Достойно написания».

Наступил 41-й год. Особый для Бунина, для всей русской эмигрантской колонии во Франции, внутри которой шли серьезные драматические процессы размежевания. Мысли были с Россией, на которую напал Гитлер. Но каждый из эмигрантов думал о «своей России». И пути спасения ее виделись также различными.

Что думал Бунин? Какие чувства и мысли терзали его сердце и душу? Ведь и для него наступило время нелегкого испытания — где быть? Здесь, в поверженной немцами Франции?

Или?..

Есть у него в дневниковой записи от 6 июля одна знаменательная, на мой взгляд, проговорка — о наиболее сокровенном, потаенном: «Сейчас 3 часа, очень горячее солнце. Юг неба в белесой дымке, над горами на востоке кремовые, розоватые облака, красивые и неясные, тоже в мути. Там всегда моя сладкая мука...» (выделено мной. — В.П.).

Там, за горами Эстереля, на востоке — Россия, «его Россия», что унес он в своем сердце двадцать лет назад.

А накануне нападения Гитлера на СССР, в мае, Бунин писал так: «10 1/2 часов вечера. Зуров слушает русское радио. Слушал начало и я. Какой-то «народный певец» живет в каком-то «чудном уголке» и поет: «Слово Сталина в народе золотой течет струей...» Ехать в такую подлую, изолгавшуюся страну!».

Здесь весь Бунин-художник: непримиримый к любой пошлости, он, конечно, не мог принять фальшь советского официоза, выросшего из ужасов «Окаянных дней», очевидцем которых он был.

Но было и другое, куда более сильное, прочное, не подверженное никаким влияниям извне — мука о России...

Эти два чувства терзали его в роковые годы особенно. Вчитаемся в некоторые дневниковые записи писателя, сделанные им в 1941 году. Они говорят о многом.

«22.VI.41. 2 часа дня.

С новой страницы: пишу продолжение этого дня: великое событие — Германия нынче утром объявила войну России — и финны, и румыны уже вторглись в пределы: ее...

27.VI.41.

Итак, пошли на войну с Россией: немцы, финны, итальянцы, словаки, венгры, албанцы: (!) и румыны. И все говорят, что это священная война против коммунизма. Как поздно опомнились! Почти 23 года терпели его...

12.8.41.

...Страна за страной отличается в ленивости, в холопстве. Двадцать четыре года не «боролись» — наконец-то продрали глаза...

Вести с русских фронтов продолжаю вырезывать и собирать... »

В этих записях отражены два абсолютно противоположных чувства, Буниным владевших. Как, впрочем, и немалой частью всей русской эмиграции: хотелось бы видеть «коммунизм» сокрушенным, но как отделить его от России, о поражении которой и помыслить было невозможно?

Кроме того, в них зафиксировано слепое заблуждение многих эмигрантов (и Бунин здесь не исключение), что Гитлер, прежде всего, пошел в поход «на коммунистов» ради освобождения России именно от «большевистского ига». Но продолжу...

«5.09. Пятн.

...Контрнаступление русских. У немцев дела неважные. 9.10.41. Четверг.

...Полчаса тому назад пришел Зуров — радио в 9 часов: взят Орел (сообщили сами русские). Дело оч. серьезно. Нет, немцы, кажется, победят. А может, это и неплохо будет? (выделено мной. — В. П.).

11.10.41. Суббота.

Самые страшные для России дни, идут страшные бои... «Ничего, вот-вот русские перейдут в наступление — и тогда... »

Но ведь то же самое говорили, думали и чувствовали в прошлом году в мае, когда немцы двинулись на Францию... «17.10.41. Пятница.

Вчера вечером радио: взяты Калуга, Тверь, (г. Калинин «по-советски»)... Русские, кажется, разбиты вдребезги. Д. б., вот-вот будет взята Москва, потом Петербург... (Заметим, как неискренне это «Даст бог»! — В.П.)

13.12.41.

...Русские взяли Ефремов, Ливны и еще что-то. В Ефремове были немцы! Непостижимо! И какой теперь этот Ефремов, где был дом брата Евгения, где похоронен и он, и Настя, и наша мать!

30.12.41.

...Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой — Ленинград, Нижний — Горький. Тверь — Калинин — по имени ничтожеств, типа метранпажа захолустной типографии! Балаган... »

И снова, вопреки протесту, эстетическому неприятию советского антуража, действительно безобразно-пошлому, «плебейскому» — в таких вот проявлениях — глубочайшее понимание важности победы русского оружия.

Запись от 4 марта 1942 года:

«...Битвы в России. Что-то будет? Это главное, главное — судьба всего мира зависит от этого... »

И опять — жесткое, яростное отторжение многоликой пошлости, на этот раз в литературе, «совецкой» литературе:

«12.04.42. Воскресенье.

Кончил читать рассказы Бабеля «Конармия», «Одесские рассказы» и «Рассказы». Лучшее — «Одесские рассказы». Очень способный — и удивительный мерзавец. Все цветисто и часто гнусно до нужника. Патологическое пристрастие к кощунству, подлому, нарочито мерзкому. Как это случилось — забылось сердцем, что такое были эти «товарищи» и «бойцы» и прочее!.. Какой грязный хам, телесно и душевно! Ненависть у меня опять ко всему этому до тошноты. И какое сходство у всех этих писателей-хамов того времени — например, у Бабеля — и Шолохова. Та же цветистость, те же грязные хамы и скоты, вонючие телом, мерзкие умом и душой... »

Дорого стоит такая запись, особенно когда заходит речь о «зверствах» Сталина по отношению к некоторым писателям «Совдепии», о судьбах которых Бунин спрашивал при встречах после войны Константина Симонова. Как ни жестока такая постановка вопроса, но именно эта бунинская запись — как раз серьезное оправдание Сталина — не его палачей, а его цели: строительства и укрепления государственности и могущества России-СССР. Цели, подчеркну, достигнутой, позволившей стране не только опрокинуть военную машину Гитлера, стать сверхдержавой мира, но и жить народам СССР самостоятельной и независимой жизнью еще полвека после его смерти. До наших «окаянных лет»...

Годы оккупации Франции стали испытанием прочности нации на крепость. Франция была покорена так легко, что сами французы, кажется, и не осознали всей трагедии, происшедшей со страной. Особенно тяжкой оказалась доля русских эмигрантов, и без того считавшихся в этой стране людьми второго сорта...

Тяготы жизни военных лет порой были невыносимы, и тогда из-под пера Бунина выходили такие горькие строки:

«27.XII.42. Воскресенье.

...Писал заметки о России. Тем, что я не уехал с Цетлиным и Алдановым в Америку, я подписал себе смертный приговор. Кончить дни в Грассе, в нищете, в холоде, в собачьем голоде!..

28.4.43. Пятница.

...Часто думаю о возвращении домой. Доживу ли? И что там встречу?»

Домой Бунин рвался уже накануне войны, словно предчувствуя, что ожидает Россию. Будет думать о своем возвращении и все годы войны и после нее. Впрочем, сказать «думать» — значит, сказать очень мало. Это было, скорее, выражаясь толстовским определением, «мысль-чувство». Всеобъемлющее, сокровенно-потаенное, глубоко личное — в окружении других страстей, чувств и дум, но другого порядка. Выход из этого состояния был один — в творчестве...

Все творчество писателей-эмигрантов, его современников, так или иначе — «возвращение в Россию». У Бунина оно было необычайно сильным и мощным в силу того, что как писатель в жизни он формировался не в узкой интеллигентской петербургской среде, как, скажем, Георгий Иванов или Георгий Адамович, не в ученой «книжности» Мережковского, не средь особого, замоскворецкого уклада, как Шмелев... Он видел «свою» Россию панорамно, широко, где все было для него ясно и знакомо — до мельчайших деталей. Но видел он и историческую глубину ее судьбы, особой, неповторимой, трагически-прекрасной. Видел Россию и в унижении, и в юродстве, и в святости... Такой и изображал ее, утраченную, когда «...в страшный час над Черным морем Россия рухнула во тьму» (Георгий Иванов).

Для него самого бездна Черного моря открылась 26 января 1920 года: «Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что — я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь. России — конец...»

А дальше началось, нет, не жизнь — пребывание с Россией в сердце, но вне России.

Темнеет, свищут сумерки в пустыне. Поля и океан...

Кто утолит в пустыне, на чужбине Боль крестных ран? Гляжу вперед на черное Распятье Среди дорог —

И простирает скорбные объятья Почивший Бог.

Боль, гнев, страстные пророчества о конце «большевистского ига», о торжестве, рано или поздно, «Белой идеи»... Желание видеть в великом исходе жертвенную и благородную миссию, трагедией своей призванную сказать западному миру слово спасения, за которым должно последовать действие — по «освобождению» России от новых орд, грозящих и Европе... Буржуазная Европа ни этого страстного призыва, ни мессианства русского исхода, ни «спасения» варварской страны вовсе не желала. Более того, насквозь пропитанная буржуазно-ростовщическим духом, поспособствовала приходу к власти большевистской клики (ради разрушения традиционного государства — монархической России), и вскоре пошла на признание союза с ней... Судьбы же самих эмигрантов европейских политиков, культурную элиту и обывателя волновали меньше всего...

Пророческой, как всегда, оказывалась поэзия. Читая и перечитывая стихи поэтов-изгнанников, открываешь ту особую, щемящую боль, которой она вся пронизана. Это именно больное (от любви и безысходности) — до метафизических глубин — чувство.

В разлуке с Россией в девятнадцатом веке большой русский поэт Алексей Жемчужников дал вдохновенный образ «русской тоски» по Родине в чудесном стихотворении «Журавли»:

Сквозь осенний туман мне под небом стемневшим Слышен крик журавлей все ясней и ясней: Сердце к ним понеслось, издалека летевшим, Из холодной страны, с обнаженных полей...

У современников Бунина, участников великой трагедии рождались совсем иные строки. Вот стихотворение Георгия Адамовича:

Когда мы в Россию вернемся... о, Гамлет восточный, когда?— Пешком по размытым дорогам, в стоградусные холода, Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов, пешком, Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем... Больница. Когда мы в Россию... Колышется счастье в бреду, Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду. Как будто сквозь белые стекла, в морозной предутренней мгле Колышатся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле. Когда мы... Довольно, довольно. Он болен, измучен и наг. Над нами трехцветным позором колышется нищенский флаг, И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло. Когда мы в Россию вернемся... Но снегом ее замело. Пора собираться. Светает. Пора бы и двигаться в путь. Две медных монеты на веки. Скрещенные руки на грудь.

В белом стане сказано все. Образ запорошенной снегом русской равнины, ледяное объятие тоски, смерть...

Внутри российской эмиграции, как уже сказано, с дней изгнания до начала Второй мировой войны шли очень и очень непростые, противоречивые процессы. Менялись взгляды, надежды оборачивалась разочарованием, разочарование — прозрениями. «Большевистское иго» не рухнуло — это был факт, способный изменить любое мировоззрение. Другой, не менее важный — я уже указывал на него — Европа не пришла на помощь Белому движению. Да и не желала вовсе этого делать, какие бы иллюзии ни питали на ее «поддержку» вожди Белого движения. Прагматичный западный мир в трагедии великой страны (не без его помощи) видел лишь собственные интересы, стремился к достижению только своих целей. Наиболее проницательные участники русской драмы это поняли еще в самом начале исхода, когда Белая армия откатывалась к берегам Черного моря. Приведу здесь несколько примеров.

12 августа 1919 года специально созванное заседание военного кабинета британского правительства рассматривало вопросы выработки своей политики по отношению к армии Антона Деникина. Черчиль верил в успех ее и настаивал на скорейшей помощи. Член кабинета лорд Керзон был, напротив, скептичен, опасаясь контроля Деникина над нефтью Закавказья. Еще два члена кабинета, Чемберлен и Фишер высказались так. Чемберлен:

—      Сомнения по поводу Деникина вполне применимы ко всем русским, которым мы оказываем помощь. Едва ли кто-либо из них станет в будущем слушаться наших советов или даст нам гарантии, которые нам нужны.

Адмирал Фишер:

—      Не имеет значения, какое правительство в России. Важно лишь то, чтобы вести торговлю и чтобы для нее снова стала вырабатываться продукция.

Министр Варне выразился конкретнее:

—      Нужно ставить на верную лошадь. В России реальной правящей силой является Советское правительство...

А вот выводы, сделанные в 1920 году виднейшим организатором Белого движения, лидером кадетской партии П. Н. Милюковым. В письме из Лондона к руководителям Национального центра (подпольная кадетская организация, созданная в Москве в 1918 году) дал такую характеристику умонастроений лондонских высших сфер: «Теперь выдвигается в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России как колонии ради ее богатств».

Видный кадет, профессор П.И. Новгородцев вторил: «Союзникам не нужна великая Россия, им выгодно иметь Россию раздробленную и ослабленную... Лучше иметь Россию, которую можно на все склонить и которой могут все пользоваться для своих целей, чем Россию могущественную, с которой придется снова считаться как с фактором мировой политики»...

Как все повторяется в этом мире!

Но приведу здесь еще одну дневниковую запись — известной кадетки, писательницы: Ариадны Тырковой-Вильямс. Посетив британскую миссию в Новороссийске (ее возглавлял профессор Маккиндер, посланный на Юг России для организации эвакуации беженцев), Тыркова пишет: «Мак-киндер, внушительный, грубоватый, сознающий и важность своего положения и удачливость своих планов, выглядел именинником. Настоящий иноземец, решающий судьбу низшей расы. Его план — это давно знакомый мне план расчленения России. Это называется де-факто признание национальных окраин. На самом деле это больше похоже на исполнение старого плана Бисмарка — разбить Россию на куски!..» (Как видим, недавнее «реформирование» СССР произошло в соответствии с давними планами, которые никогда не снимались с «повестки дня» геополитических замыслов и стратегических интересов Запада.)

Что же касается мессианства... В 1996 году парижский корреспондент «Известий» встретился с писательницей-эмигранткой Зинаидой Шаховской. В беседе с ней как раз и был задан вопрос о «миссии русской эмиграции» и в какой мере она была выполнена?

— Слава Богу, — ответила собеседница, — мы никак не думали, что мы — «миссия». Мы чувствовали себя отверженными. У нас была надежда вернуться в Россию — через 5, 10, 15 лет. Но миссии как таковой мы не ощущали. Мы были не эмигрантами, а беженцами, людьми, лишенными Отечества!» Или, как сказал один из корреспондентов эмигрантской газеты «Возрождение»: «Вы все толкуете о какой-то исторической миссии эмиграции. А я вот не понимаю, зачем надо маяться здесь. Кому это нужно?» Горькие, но точные слова!

Я долгие годы: искал книгу Льва Любимова «На чужбине» — его воспоминания об эмигрантском житье-бытье во Франции. Жизни эмигрантской среды:, увиденной и осмысленной изнутри. Лев Дмитриевич после войны вернулся в СССР, прожил еще немало плодотворных лет, написал не сколько замечательных книг по истории искусства Европы и России. «На чужбине» вышла в 1979 году в Узбекской ССР, переиздана там же в 1990 году. И вот, спустя двадцать лет, книга у меня на столе...

На ее страницах немного строчек непосредственно о Бунине. Больше об окружении, о жизни эмигрантской среды. Но именно это и дает возможность шире взглянуть и глубже понять противоречивые чувства Ивана Алексеевича, терзавшие его. Выбор «возвращаться — оставаться» был для него, в силу многих причин, похоже, неразрешим. Нет, великий художник нашел его впоследствии, примирив судьбу и несбыточные надежды. Внутри своего сердца, измученной своей души...

Но путь мог быть и иным.

Жизнь в отрыве от родины для писателя — трагедия. Не только потому, что лишает его «питающих корней», родной почвы, но и потому, что чужая среда глуха, невосприимчива к его словам. Оставался, правда, путь, по которому, например, ушел из русской литературы, превратившись в англоязычного писателя, Владимир Набоков. Путь, абсолютно неприемлемый для русского писателя, каковым был и оставался до конца дней Бунин.

Приведу, кстати, необычную оценку творчества энгли-зированного Набокова, принадлежащую той же Зинаиде Шаховской, автору замечательной книги «В поисках Набокова». В упомянутой выше беседе с ней Юрий Коваленко попросил пояснить фразу, ею написанную: «Что-то новое, блистательное и страшное, вошло с ним в русскую литературу». Вот что ответила Зинаида Алексеевна: «Страшное» потому, что он весь придуманный. Это как раз обратное Бунину. Я писала ему: «Володя! Я удивляюсь, что ты часто делаешь большие цветные гирлянды вокруг пустоты». Но когда вы этот весь блеск разрушите, то увидите, что там нет основы. Поклонники Набокова на меня обидятся, но он в искусстве фокусник и мелкий обманщик, бесенок... »

Еще более определенно оценил творчество Набокова писатель-эмигрант Борис Зайцев (в частном письме к Олегу Михайлову в октябре 1964 года): «...насчет Набокова скажу Вам так: человек весьма одаренный, но внутренне бесплодный... Думаю, что в нем были барски-вырожденческие черты... И странная вещь: происходя из родовитой дворянской семьи, нравился больше всего евреям — думаю, из-за некоего духа тления и разложения, который сидел в натуре его. Это соединялось с огромной виртуозностью...»

Ощущение пустоты вокруг было тягостным для Бунина. Отчасти спасало немногочисленное литературное окружение и узкий писательский мирок, что он создал в своем доме. Но мысль была — о русском читателе, там, в «Совдепии»...

Лев Любимов в своих воспоминаниях литературное одиночество писателя увидел так: «И.А. Бунин прожил несколько десятилетий во Франции. Читатель, вероятно, заключит, что этот писатель с мировым именем, нобелевский лауреат, блистал во «всем Париже», окруженный завистливым почтением. Нет, не блистал, да и вряд ли кто из «всего Парижа» был с ним хорошо знаком. Прославился на месяц, когда получил Нобелевскую премию, но отточенной отделкой своего письма так и не заинтересовал парижских литературных снобов. А затем снова стал для французов... всего-навсего «мсье Буниным», русским эмигрантом, который, кажется, что-то пишет на своем сладкозвучном, но увы, на французский совершенно непохожем, языке... »

Нет, конечно, — пустота не была абсолютной. Русской эмигрантской колонии в Париже было чем гордиться, «утереть нос французам». Престижную премию Гонкуров получил Анри Труайя (Тарасов), выходец из России. Звучала музыка Гречанинова, Стравинского, Глазунова, других композиторов России. Покорял своей игрой Рахманинов. В театре Елисейских полей пленял театралов великий Шаляпин, здесь же танцевала вдохновенная Анна Павлова. А «Русские сезоны» Дягилева! Спектакли Балиева! Актерская игра Протазанова, Мозжухина, Туржанского, Серова!.. А шахматист Алехин!.. Ученые, инженеры, конструкторы — велик гений русского народа, не угасавший и в изгнании. Но был в этой гордости и болезненный привкус горечи — гордость за Россию утраченную, которая в эмигрантском сознании не вмещалась на территории, именуемой теперь СССР.

Любимов в своей книге нашел очень точное определение тому: «Эмигрантский патриотизм — лишь кривое зеркало подлинной национальной гордости. Эмигранты хвалились Шаляпиным и Рахманиновым, Алехиным и конструктором «Нормандии». И это позволяло им еще больше уходить в прошлое, в пустые мечты, еще больше отдаляться от настоящей России... »

Жизнь даже выдающихся людей в отрыве от Родины оказывалась надломленной. Рахманинов, Шаляпин, Бунин — эта надломленность терзала их до смерти...

«И вот, оказавшись на чужбине, этот большой русский писатель в творчестве своем все же обращался к родному дому, как к единственно подлинному источнику вдохновения, хоть и не желал принять его новое бытие».

И не только он. Интересами и понятиями уже несуществующей «цензовой России» годы и десятилетия продолжала жить вся эмиграция. Не забудем и то обстоятельство, на которое также указывал Лев Дмитриевич: мечты о прошлом, попытки возродить российскую великодержавную имперс-кость умело использовались иностранными органами, как пропагандистскими, так и разведывательными, «которые и направляли эти мечты в русло захватнической политики».

Как ни осуждал Бунин решительный шаг Алексея Толстого, который весной 1923 года вернулся в Россию, но правота его поступка очевидна. В берлинской газете «Накануне» Толстой о своем намерении вернуться заявил открыто. Письмо его в эмигрантских кругах того времени произвело впечатление разорвавшейся бомбы: не отсиживаться надо в эмиграции, а «ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, но вколотить в истрепанный бурями русский корабль...»

Он-то и станет впоследствии хлопотать перед Сталиным о возвращении Бунина на Родину...

Прежде чем рассказать о первых шагах (точнее, их попытках) Бунина на пути к Родине, следует вкратце описать, что же происходило в эмигрантской среде по отношению к этому единственно важному вопросу, которым жили все без исключения. В последнее время появилось немало источников, позволяющих заглянуть в ушедший уже мир. Изданы книги писателей-эмигрантов первой волны (впрочем, когда говорят о «второй» и «третьей» волне, следует иметь в виду: то была не эмиграция, а сугубо политическая разрушительная акция, умело направляемая, финансируемая и подогреваемая спецслужбами США), появились интереснейшие воспоминания Одоевцевой, Шаховской, Зайцева, Алданова, Дона Аминадо (Шполянского), Любимова и других. Назову и серьезнейшее исследование нашего современника, тоже познавшего горечь чужбины, Михаила Назарова, названное бунинским определением — «Миссия русской эмиграции».

Наиболее остро перед эмигрантами встало два вопроса, на которые они должны были найти ответы и от верного решения которых зависели их жизни и судьбы: «Как случилось, что Россия рухнула во тьму?» и «Что нужно делать, чтобы вернуть ее из небытия?»

Там, в зарубежье, стали видней и собственные грехи, и движущие силы происшедшей катастрофы. Стало ясно, кто стоял за спиной большевиков, финансировал их и всячески способствовал перевороту. Куда конкретней и очевидней увиделась и роль интернационального еврейства и еврейского капитала, и влияние масонства, приведшее «промасоненную» правящую верхушку России к предательству страны.

А поведение самого русского народа? Из обращения архиепископа Иоана (Максимовича) на Втором Всезарубеж-ном Архиерейском Соборе в Югославии в 1938 году: «Русский народ весь в целом совершил великие грехи, явившиеся причиной настоящих бедствий, а именно: клятвопреступление и цареубийство. Общественные и военные вожди отказали в послушании и верности Царю еще до Его отречения, вышудив последнее от Царя, не желавшего внутреннего кровопролития, а народ явно и шумно приветствовал совершившееся, нигде громко не выразив своего несогласия с ним. Между тем здесь совершилось нарушение присяги, принесенной Государю и Его законным наследникам, а кроме того на главу совершивших это преступление пали клятвы предков — земского Собора 1613 года, которыгй постановления свои запечатлел проклятием нарушающих их. В грехе цареубийства повинны не одни лишь физические исполнители, а весь народ...» Позже протоиерей Зарубежной Церкви Георгий Граббе повторит этот вывод: «Монархия рухнула в России именно потому, что народ оказался духовно-нравственно неспособным для дальнейшей жизни на православных государственных началах... »

Во всей сложности и противоречивости настроений эмигрантской среды «путь в Россию» виделся как скорое возвращение (одним — возвратом к февралю, другим — к монархии). Лелеяли мечту, что «большевистского ига» народ долго не потерпит. Но были и те, кто не питал иллюзий — «гражданская война проиграна окончательно. Россия давно идет своим, не нашим путем... Или признайте эту, ненавистную вам Россию или оставайтесь без России, потому что «третьей России» по вашим рецептам нет и не будет» (из сборника статей «Смена вех», 1921 г.).

Сменовеховцы дерзнули заявить эмиграции, жившей надеждами на скорое падение большевистского режима: «Советская власть сохранила Россию — Советская власть оправдана, как бы ни основательны быгли отдельные против нее обвинения... Самый факт длительности Советской власти доказывает ее народный характер, историческую уместность ее диктатуры и суровости».

Метафизический смысл свершившегося остро почувствовал, например, Максимилиан Волошин (1921 год):

Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: «Ты прав, что так судил!»

А пятнадцать лет спустя (1936 год) другой поэт-изгнанник Игорь Северянин писал:

От гордого чувства, чуть странного
Бывает так горько подчас:
Россия построена заново
Другими, не нами, без нас.
Уж ладно ли, худо ль построена,
Однако построена все ж:
Сильна ты без нашего воина,
Не наши ты песни поешь.
И вот мы остались без родины,
И вид наш и жалок, и пуст,
Как будто бы белой смородины
Обглодан раскидистый куст.

Удивительное стихотворение. Печальная песнь всей белой эмиграции...

Не о том ли в начале 30-х годов писал в своем дневнике эмигрант, священник Русской Православной Церкви за рубежом Александр Ельчанинов: «В нашей эмиграции есть и такая точка зрения, что в России только мрак, кровь и грязь, что искру истины спасла только эмиграция. Психология варягов, ожидающих призвания вернуться и зажечь огонь во мраке. Пока здесь такие настроения, мы не смеем вернуться туда, где люди кровью отвечают за свою веру и за все, что мы тут имеем даром и о чем «разговариваем», но чем мало живем»...

Еще более определенно высказался в 1946 году Гайто Газданов, тоже писатель-эмигрант: «И вот оказалось, что с непоколебимым упорством и терпением, с неизменной последовательностью Россия воспитала несколько поколений людей, которые были созданы для того, чтобы защитить и спасти свою родину. Никакие другие люди не могли бы их заменить, никакое другое государство не могло бы так выдержать испытание, которое выпало на долю России. И если бы страна находилась в таком состоянии, в каком она находилась летом 1914 года, вопрос о Восточном фронте очень скоро перестал бы существовать. Но эти люди были непобедимы».

Сходные взгляды имели и «евразийцы», усмотрев в сталинском большевизме опять-таки метафизическое предопределение — спасти Россию от европеизации. Он, сталинский большевизм, уберег ее от превращения в безликую мещанско-буржуазную страну.

Эмигрантская молодежь объединилась в организацию «младороссов», объявившую своей задачей пробудить национальную Россию. Были и другие течения, так называемые «пореволюционные», принимавшие Россию такой, какой она стала, но соединяли это видение с необходимостью «национального преображения». Все эти настроения «общей судьбы с народом» породили первую волну «возвращенцев» в СССР. Во многом эта акция быгла инсценирована масонством и «московскими сферами» — с целью раздробления и разложения эмиграции...

Усилия Сталина по реабилитации русского национального сознания, русской истории, литературы, очищение властных структур от «интернационалистов», медленныгй поворот к сближению с Православной Церковью отозвались и в эмигрантской среде — в СССР возвратилась еще часть их (в том числе Александр Куприн).

По мере того, как укреплялась советская власть в СССР, видоизменялись антикоммунистические силы в Европе, что, в свою очередь, не могло не влиять на взгляда: эмигрантской среды. Возникали разногласия, расхождения путей прежних союзов и движений, формировались новые.

Немало надежд в канун новой войны связывалось с немецким национализмом, с Гитлером. Один из спорных вопросов в разногласиях эмиграции — допустимость иностранной интервенции как важнейшего фактора «освобождения» России от «большевистского ига». Лидеры «Национального фронта» заявляли, например, следующее: «Всякое худшее будет хотя и злом, но все же неизмеримо меньшим, чем иудо-сталинизм... Поэтому мы полагаем, что всякая внешняя война кого бы то ни было против СССР — это удар по стенам и проволоке советской каторги... Нас называют «пораженцами». Если пораженцами российских интересов — это неправда... Если пораженцами Сталина и Ко — это верно... Да, мы интегральные и перманентные «пораженцы» Советской власти во имя спасения России... »

Была, странно это осознавать, иллюзорная надежда найти союзников «русского дела» хоть в лице самого черта! Как будто можно было вписать идеал спасения родины в завоевательную доктрину врага ее?

Но по-настоящему — уже не только мировоззренчески — раскол эмиграции произошел с нападением Германии на Советский Союз. Кто в этих обстоятельствах оказывался для России меньшим злом — «коммунистический тиран» Сталин, поднявший «братьев и сестер» на священную войну, на защиту Отечества, или национал-социалист Гитлер, объявивший крестовый поход против иудо-большевизма?

Трудность выбора была в каждом конкретном случае и в том, что выбор неизбежно затрагивал сложную нравственную проблему. Левые либералы стали, по сути, на сторону сталинской борьбы с гитлеризмом. «Кто бы ни руководил русской армией в ее героической борьбе, мы всей душой желаем России полной победы... Мы никак не призываем к насильственному свержению советской власти, зная, что такое во время войны перемена государственного строя», — писал «Новый журнал».

Даже масон Павел Милюков в статье «Правда о большевизме» выразился предельно ясно: «Вы не за Сталина? Значит вы за Гитлера!»

Категорически отрицал возможность участия в иностранной интервенции генерал Антон Деникин:

«Оборончество» укреплялось и очевидной опорой Сталина на русский патриотизм. Была надежда, что коммунистический режим сменится торжеством национальных российских ценностей.

И «оборонцы» и «пораженцы» в ходе войны, как и следовало, лишились иллюзий — судьбы мира (и России) решались не в умозрительных схемах, а на кровавых российских полях, где грудью встали на защиту родины те, кого эмигрантский мир знал мало.

Было и еще одно направление, высказанное лидером национально-трудового Союза Нового Поколения (НТСНП) В. Байдалаковым накануне войны: «...у русской совести может быть только один ответ: ни со Сталиным, ни с иноземными завоевателями, а со всем русским народом... Никто не отрицает, что борьба на два фронта — с завоевателями извне и с тиранией изнутри — будет весьма тяжелой... Этот путь избрал Союз, и мы утверждаем, что он единственно правильный... Россию спасет русская сила!».

Что ж, нравственно-безупречная цель. Но что значило это зернышко между двух жерновов, двух противостоящих миров?

Здесь приведены лишь краткие сведения о направлениях умов, бродивших в эмигрантской среде накануне войны и в годы ее. Все, о чем мечталось, с чем связывались надежда:, не стало той почвой, которую надеялись обрести многие изгнанники. Для русского человека — весь мир чужбина. И твердо стоять на ногах он может только в России.

К окончанию войны «оборонцы:» проделали серьезную эволюцию в сторону признания исторической правоты установившейся в России власти. 12 февраля 1945 года представители этой части эмиграции нанесли исторический визит советскому послу в Париже А.Е. Богомолову. Во время встречи бывший посол Временного правительства во Франции В.А. Маклаков выразил готовность «признать, что советская власть — национальная власть и противодействие ей прекратить... Самого крушения советской власти мы уже не хотим».

(Эта группа, кстати, вся целиком состояла из масонов — что само по себе парадоксально). Леволиберальный фланг эмиграции критически отнесся к визиту группы Маклакова в советское посольство. Но и внутри его осуждения или неприятия советского патриотизма уже не быгло.

Бывший министр Временного правительства А. И. Коновалов писал тогда: «Столкновение народа и власти не могло быть вечным. Заслугой власти было вовремя и умело уловить проявления народом воли по защите страны... В войну произошла «смычка между народом и властью... В известной степени власть искупила многие свои злодеяния и прегрешения в прошлом...» И считал, что такая власть — уже «национальная» власть России.

А что происходило в литературной среде? Той, что окружала Бунина и где процессы размежевания шли и острей, и мировоззренчески более «доказательней»?

Дмитрий Мережковский на своих философско-эстетических вечерах проповедывал интервенцию как «великий шанс» для спасения России: «Как будет ужасно, если вновь, как в польскую войну 1920 года, кто-то в эмиграции проявит постыдную мягкотелость и не пойдет вместе с теми, которые всей своей силой нагрянут на советскую власть! Мы должны помнить, кто наш враг!Надо пожертвовать временными интересами России. Мы победим! Ибо небо на нашей стороне!»

Вернулись на родину А. Ладинский, И. Голенищев-Кутузов, О. Софиев, А. Рощин...

Эмигрантская литература вырождалась — и это было закономерно. Совершенно прав в своем выгводе Лев Дмитриевич Любимов, написавший горькие, но точные слова: «Историческая несостоятельность русской белой эмиграции проявилась уже в том, что она оказалась способной питать своей идеологией только одно поколение...» Дальше пошел процесс гниения...

Борис Зайцев не верил в победу русского оружия. «Да нет же, нет же, — утверждал он, — это только фикция отпора, фикция сопротивления. Ох, не верю я в новую отечественную войну. Где уж нам, русским, задерживать вермахт!» И остался верен своим убеждениям: «Всегда восставал против большевиков и буду восставать, что бы ни случилось!»

Марк Алданов уехал в Америку и также остался на позиции «неприемлемости большевиков». Зинаида Гиппиус так и умерла, не «согласившись» с победой Советской Армии. Иван Шмелев остался верен «своей» России. Алексей Ремизов признал после войны свои антисоветские заблуждения и в 1946 году стал гражданином Советского Союза.

Интересно привести здесь взгляды Павла Милюкова на то, где и с кем быть русской эмиграции, высказанные им в 1939 году: «Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые применены к ней... Ведь иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого... Советский гражданин... гордится своей принадлежностью к режиму... А главное, он не чувствует над собой палку другого сословия, другой крови, хозяев по праву рождения...» (Как в связи с этим характерно высказывание президента Франции де Голля в письме З. Шаховской после прочтения ее книги «Моя Россия в одеждах СССР». Суть его — во что бы Россию ни одевали, «ничто не может переменить ее сущности очень большого, очень дорогого, очень человечного народа нашей общей земли»!) На многих эмигрантов эти слова авторитетнейшей личности, какой был Милюков, оказали благотворное влияние — они стали активными участниками движения Сопротивления... Но в его же высказывании и оправдание, если хотите, жестокости Сталина, как руководителя государства, в неимоверно тяжких обстоятельствах решавшего дела исторической и жизненно-необходимой важности.

И упоминание имени Петра тут вовсе не случайно. Напомню другие строки, ему посвященные: «С Петра 1начина-ется особенно поразительные и особенно близкие и понятные нам ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжет, закапывает живых в землю, заточает жену, распутничает, мужеложствует... Сам, забавляясь, рубит головы, ездит с подобиями креста из чубуков в виде детородных членов и подобиями Евангелий — ящиками с водкой... коронует блядь свою и своего любовника, разоряет Россию и казнит сына... и не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему»... Сильно сказано! А ведь эти слова не кому-нибудь принадлежат — самому Льву Толстому...

Так почему же с таким остервенением «громят» Сталина велеречивые «правдолюбцы:» и защитники (задним числом!) «прав человека»? Тут вопрос в том — кто они и кому это нужно. Для меня давно очевидно — только не России и не русскому человеку!

Перед таким вот непростым выбором стоял Бунин сразу же после войны — стать гражданином СССР или же отвергнуть «притязания» на свое имя. Но следует подробнее остановиться на предвоенных настроениях Бунина и на той, последней попытке Сталина вернуть писателя на Родину после победоносной войны, которую предпринял Константин Симонов. А также коснуться того, безусловно, активного влияния, что оказыгвали определенные силы на него, на всю русскую эмиграцию.

Приведу свидетельство эмигранта, в 1947 году вернувшегося на родину, врача Бориса Александровского («Из пережитого в чужих краях»):

«В 1946году подготовлявшаяся в тайниках государств капиталистического лагеря «холодная война» всплыла на поверхность международной политической жизни... Случилось это внезапно, точно по команде или по взмаху палочки невидимого дирижера.

Из гроба встали давным-давно похороненные реальной жизнью мертвецы. Они заговорили сразу и все вместе. Они подали друг другу руки и выкинули покрывшийся плесенью флаг с начертанным на нем лозунгом: «Борьба с Советской властью до победного конца!»

Из-за океана подал голос Керенский. Там же завозилась с объединением всех антисоветских элементов графиня Толстая (дочь Л. Н. Толстого):

«Братья вольные каменщики» (масоны. — В.П.) по указанию своих «досточтимых» прекратили пение дифирамбов Советскому Союзу и перестали кланяться при встрече с репатриантами. Духовенство и миряне, руководившие парижским Богословским институтом, поспешили порвать связь с Московской патриархией...

Вчерашние лжепатриоты в один миг отмежевались от своих бывших друзей, приятелей, знакомых, у которых в карманах был советский паспорт. На улице Ампер открылось какое-то «общество помощи беженцам интеллигентных профессий русского происхождения», взявшее на учет сотни «невозвращенцев» и выдававшее ежемесячно каждому из них по 4тысячи франков безвозвратного пособия. Те из старых эмигрантов, которые решили навсегда остаться в антисоветском лагере, вдруг стали получать из-за океана продовольственные и вещевые посылки... кругом слышалось более ничем не сдерживаемое злобное шипение, и сквозь него слух улавливал мягкое шуршание долларовых кредиток.

Иностранные разведки принялись за работу... Большое участие в этой кампании приняла масонская организация. Послушные рабы, исполнители воли верховного органа масонства, через промежуточные инстанции первичных лож русские зарубежные масоны первыми выдали эту тайну.

Еще вчера они восхваляли Советский Союз, восхищались его силой, величием и мощью. И вдруг они все сразу повернули фронт на 180 градусов. По всем масонским ложам была дана команда, смысл которой в общих чертах сводился к следующему: «Считать врагом каждого, кто активно или пассивно, вольно или невольно, словом, делом или помышлением поддерживает Советский Союз... »

И все же указы Президиума Верховного Совета СССР 1946—1947 годов о праве предоставления советского гражданства бывшим гражданам Российской империи были восприняты огромным большинством эмигрантов с воодушевлением. Полубесправные, жившие по нансеновским паспортам (их выдавала беженцам Лига Наций), испытывавшие бюрократическую дискриминацию чиновников и полиции, люди обретали уверенность — ведь советский паспорт означал принадлежность к великой стране, победившей фашизм.

28 июля 1946 года после издания указа от 14 июля в православном храме Парижа митрополит Евлогий отслужил молебен и произнес проповедь, в которой были такие слова: «Это день соединения нашего с великим русским народом!» Он, что символично, первым из эмигрантов получил советский паспорт из рук посла А. Богомолова.

Добрая воля Сталина многими эмигрантами была понята как призыв засыпать ров между эмиграцией и родиной-матерью. Но не Буниным...

При всей независимости характера Бунин не мог избежать влияния окружения, как не мог преступить некий нравственный рубикон, воздвигнутый им самим в эмиграции по отношению к «Совдепии» и к собственной роли среди эмиграции. Что ни говори, а он был — пусть на короткий период — объединительным и гордым символом русского изгнанничества. И внутренне оставался им.

Изменить себе? Шагнуть навстречу «зверю»? Признать историческую правоту этого «зверя» и «кровопивца»? Это ему-то, Бунину, когда-то написавшему полное гнева и призыва к «святому мщению» стихотворение «России»:

О, слез невыплаканных яд!
О, тщетной ненависти пламень!
Блажен, кто раздробит о камень
Твоих, Блудница, новых чад.
Рожденных в лютые мгновения
Твоих утех — и наших мук!
Блажен тебя разящий лук
Господнего святого мщенья!

(1922 г.)

В первые эмигрантские годы, наполненные святой ненавистью к вершителям «нового государства», к погубителям исторической России, русской культуры, русских духовных святынь, он, может быть, и вернулся бы в Россию — как набоковский альтер-эго, поэтически, опять же, изображенный в стихотворении «Расстрел»:

...Но сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
И весь в черемухе овраг.

Этого не случилось. Остались лишь боль и бесконечный внутренний диалог:

Благодарю тебя, отчизна,
За злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан
Я сам с собою говорю...

Правда, Бунин и в «Совдепии» был признан не так, не в той мере, как хотелось бы ему, но признание его как большого художника слова очевидно. Хотя вокруг его имени и его произведений шла политическая, в определенной мере, игра. Но творчество какого писателя (за исключением явных конъюнктурщиков и бездарей) в то непростое время воспринималось и оценивалось однозначно? Да и могло ли быть иначе?

И не в жестокости и деспотизме Сталина было дело, как трактуют это сегодняшние интерпретаторы и комментаторы. Слишком сгущена была грозовая атмосфера первой половины двадцатого столетия и в Европе, и в России особенно. Поэтому тютчевский вопрос: «Как наше слово отзовется?» — имел куда более острый смысл и содержание, чем в разжиженном сознании «демократствующих правочеловеков» нашего времени...

Но Сталин, прекрасно разбираясь в литературе и литературном процессе, надо полагать, знал истинную цену Бунину — первому русскому писателю, нобелевскому лауреату. И понимал, что имя его и в эмигрантской среде, и среди извечных врагов России (теперь Советского Союза) используется и будет использоваться в спекулятивных политических интересах. Сам Бунин, кстати, мог и не участвовать в этой игре — он был неким символом, не использовать который в антисоветской (антирусской) тайной войне было бы нелогично. Сталин, по-видимому, желал бы исключить использование имени большого русского писателя в спекулятивных политических маневрах врагов. И если даже не привлечь его, скажем так, в «стан единомышленников» (что было просто невозможно в случае с Буниным), то вернуть писателя России. Как того заслуживал он.

Сталин, надо полагать, никогда не разрешил бы публикации его книг в СССР (а их было несколько изданий и переизданий), если бы видел в нем ярого «антисоветчика» только. За антисоветизмом Бунина очевидно просматривалось и другое — боль о России утраченной.

Сталин эту Россию, ее величие возрождал. В новом качестве, своим путем, в тяжкой борьбе с истинными разрушителями России — бывшими как вне, так и внутри страны, но возрождал. Ее мощь, ее величие, ее независимость. И в литературе в том числе.

Определенные течения эмиграции, надо отметить, прекрасно видели, что усилия «вождя Совдепии» отвечают и их чаяниям. Вот что писала в редакционной статье «На пороге 1935 года» газета «Бодрость!» (№10, 1935 г.), оценивая ситуацию в СССР после убийства С.М. Кирова: «...убийство Кирова еще теснее сблизило Сталина с «правым» блоком Молотова и Ворошилова. Иначе и быть не могло. Ставка Сталина издавна была на практику, на новых людей, на реальные задачи государства, в противоположность Троцкому, ставившему на теорию, на международную революцию и международные кадры. По мере того, как пробуждались творческие силы русской нации, линия Сталина все больше отходила от теории, политика его все более теряла сектантский характер и приобретала характер государственнический, великодержавный... »

Чуть раньше, в 1931 году, журнал «Возрождение» (№2) публикует статью своего автора И.В. Степанова «Россия и эмиграция», где есть такие строки: «Будущие поколения России оценят эти годы по достижениям. Период пятилетки поставится в заслугу Сталину. Жертвы простятся и забудутся. Ведь и мы могли любить С.-Петербург и жить в нем, не задумываясь о том, сколько крови пролил Петр для разрушения старой Руси и сколько костей легло для создания новой России... Положа руку на сердце, не признаемся ли мы друг другу, не в печати, конечно, а между собой, что радуемся успехам пятилетки?.. Днепрострой, Сельмашстрой, Турксиб — разве не равны они многим набегам Наполеона?»

Сейчас лукаво умалчивают, как поистине общенародно почтили память Пушкина в столетие его гибели в 1937 году. Какими тиражами ежегодно издавались книги русских писателей-классиков. Как поистине обожествлялось значение литературы. Но ведь так было! И это надо знать и помнить...

Весну 1941 года Бунин встречал в подавленном настроении. Да и было от чего печалиться. Нищета, старость, все редеющий круг друзей и знакомых. Европа в огне развязанной Гитлером войны. Вторжение в Югославию, Грецию, захвачены Австрия, Чехия, Польша, Голландия, Бельгия, Франция...

И мысли, мысли! Вот дневниковая запись от 23 апреля 1941 года: «34 года тому назад уехали в этот день с Верой в Палестину. Боже, как все изменилось! И жизни осталось на донышке. Радио, вальс, который играли в Орле на балах и в городском саду... »

Известие о падении Греции и Югословии, умер Иван Шмелев...

2 мая 1941 года:
«12 тысяч немцев с танками и пр. в Финляндии — это в швейцарской газете — будто бы идут на отдых из Норвегии. Предостережение Сталину? В пять минут возьмем Птб... ежели ты...»

В эти-то тревожные дни он отправляет (8 мая) из Грасса открытку старому московскому другу — писателю Николаю Телешову. Это быгла первая весточка от него после двадцатилетнего перерыва. В кратком письме он сообщает о своем житье-бытье, о болезни Веры Николаевны, о голоде. Интересуется делами литературными. Но самое главное — приписка на полях, мелко, но твердо написанная фраза: «Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой».

Кажется, что ради нее-то, этой приписки, и отослал в Москву писатель весточку. Зачем? Ждал помощи? Поддержки в непростом решении — от старого друга? Резонанса в московских кругах?..

Эта фраза, насколько известно, не получила ожидаемой ответной реакции со стороны друга. Но нашла неожиданное отражение в изданной в 1943 году книге Телешова «Записки писателя»: «В том же мае 1942 года умер Иван Алексеевич Бунин. Ему было 72 года... Недавний пример доброго отношения к возвратившемуся в Россию Куприну побудил и его к намерению вернуться на родину, но внезапная война помешала этому. Осталось только его письмо с ярко выраженным стремлением: «Хочу домой!»

К этому фрагменту Телешов вернется в письме к Бунину осенью победного 1945 года, уже открыто «агитируя» последнего к возвращению в СССР: «Получил твою открытку в 1941 году и не успел ответить, так как налетели на нас фашисты и всякое общение с Европой прекратилось. Затем пришли вести о тебе весьма печальные и я, поверив им, напечатал дома в своей книге воспоминаний «Записки писателя» о тебе то, что по русской народной поговорке обещает тебе долгую счастливую жизнь.

Дорогой мой, откликнись, отзовись!.. Когда вернулись к нам Алексей Толстой и Куприн и Скиталец, они чувствовали себя здесь вполне счастливыми. Шаляпина и Рахманинова у нас чтут и память их чествуют. Таково отношение у нас к крупным русским талантам...»

Но, оказывается, Бунин послал открытку не только Н.Телешову. Л.И. Толстая вспоминает, что такую же открытку (утеряна) получил в начале июня 1941 года и Алексей Толстой. В ней также описывались, очень сдержанно, трудности грасской жизни. Хотя такого открытого желания вернуться, как в весточке к Телешову, не высказывалось. Однако Толстой все понял и без того. Он, конечно, знал о письме к Телешову.

Он обратился непосредственно к Сталину, сдав обращение в экспедицию Кремля 18 июля 1941 года. А через три дня началась война... Приведу его письмо полностью:

«17 июня 1941 г.

Дорогой Иосиф Виссарионович, я получил открытку от писателя Ивана Алексеевича Бунина, из неоккупированной Франции. Он пишет, что положение его ужасно, он голодает и просит помощи. Неделей позже писатель Телешов также получил от него открытку, где Бунин говорит уже прямо: «Хочу домой».

Мастерство Бунина для нашей литературы чрезвычайно важный пример — как нужно обращаться с русским языком, как нужно видеть предмет и пластически изображать его. Мы учимся у него мастерству слова, образности и реализму.

Бунину сейчас около семидесяти лет, он еще полон сил, написал новую книгу рассказов. Насколько мне известно, в эмиграции он не занимался активной антисоветской политикой. Он держался особняком, в особенности после того, как получил Нобелевскую премию. В 1937 году я встретил его в Париже, он тогда же говорил, что его искусство здесь никому не нужно, его не читают, его книги расходятся в десятках экземпляров.

Дорогой Иосиф Виссарионович, обращаюсь к Вам с важным вопросом, волнующим многих советских писателей, — мог бы я ответить Бунину на его открытку, подав ему надежду на то, что возможно его возвращение на Родину?

Если такую надежду подать ему будет нельзя, то не могло бы Советское правительство через наше посольство оказать ему материальную помощь. Книги Бунина не раз переиздавались Гослитиздатом.

С глубоким уважением и с любовью Алексей Толстой».

Самое поразительное — просьба эта не была забыта Сталиным: сразу же после войны вопрос о возвращении Бунина встал вновь. И, конечно, по инициативе самого Иосифа Виссарионовича. Ниже мы увидим это...

Годы оккупации Бунины (как и все русские) прожили трудно, в отчаянной нужде, голоде, холоде. Вот, например, выдержки из писем Бунина и Веры Николаевны Буниной к Марии Самойловне Цетлин в Америку. Семья Цетлиных, кстати, немало сделала для поддержки Буниных. Шли посылки в Грасс и в трудные годы войны — жалкие крохи, но шли.

«24.01.41. „.До сих пор я из Америки не получил еще ничего и что мы находимся в положении совершенно катастрофическом — доживаем последние гроши, в полном голоде и адском холоде. Помогите через кого-нибудь ради Бога».

«27 апреля 1941. .Мы питались исключительно овощами, но без картофеля, почти стали травоядными животными... Ваша В.Б.».

Не уменьшилась нужда и по окончании войны. К тому же навалились болезни: сказывался возраст, пережитое...

Трудно сказать, знал ли Бунин о ходатайстве А. Толстого перед Сталиным. Но вот неприятие его, уже «советского», у Бунина оставалось всегда. Дневниковая запись от 10 апреля 1943 года:

«Кончил «18-й год» А. Толстого. Перечитал? Подлая и почти сплошь лубочная книжка. Написал бы лучше, как он сам провел 18-й год! В каких «вертепах белогвардейских»! Как говорил, что сапоги будет целовать у царя, если восстановится монархия, и глаза прокалывать ржавым пером большевикам... »

И опять эстетический протест, через слово, неприятие всего «советского» после прочтения рассказов Зощенко: «Плохо, однообразно. Только одно выносишь — мысль, до чего мелка и пошла там жизнь. И недаром всегда он пишет столь убогим, полудикарским языком — это язык его несметных героев, той России, которой она стала». (Запись от 7 января 1944 г.)

И, спустя две недели, запись от 20 января: «Посмотрел свои заметки о прежней России. Все думаю, если бы дожить, попасть в Россию! А зачем? Старость уцелевших... кладбище всего, чем жил когда-то...»

Это очень важная запись, поясняющая — как серьезно смотрел Бунин на свое возможное возвращение на Родину: он понимал: того, что хотелось бы увидеть, оказавшись там, нет. И не потому, что там «большевистское иго» — ушло само время...

Дневниковые записи 1944 года—гордость за наступление и победы русских. Восторженные, ликующие строчки: «Русские идут, идут»; «Взята Одесса. Радуюсь. Как все перевернулось!»; «Взят Псков. Освобождена уже вся Россия. Совершено истинно гигантское дело!» Дополняет это бунинское состояние дневниковая запись В.Н. Буниной от 29 августа 1944 года: «Ян сказал: «Все же, если бы немцы заняли Москву и Петербург и мне предложили бы туда ехать, дав... лучшие условия, — я отказался бы. Я не мог бы видеть Москву под владычеством немцев, видеть, как они там командуют... Чтобы иностранцы: там командовали — нет, этого не потерпел бы!»

А в самый канун нового, 1945 года дает такую характеристику эмигрантской колонии в Париже: «Русские все стали вдруг красней красного. У одних страх, у других хамство, у третьих — стадность. «Горе рака красит!»

Вообще строчки его дневника за победный, 1945 год, дают очень много в понимании тех, чрезвычайно противоречивых чувств и мыслей, владевших Буниным.

Иронизирует над теми, кто безоговорочно принял победу Советского Союза, как свою, своей родины: «Патриоты», «Amis de ba patrie, sovietiguc!.. (Необыкновенно глупо: «Советское отечество»! Уж не говоря о том, что никто там ни с кем не советуется)».

Саркастически откликается на празднование дня Красной армии (23 февраля): «Какая-то годовщина «Красной армии», празднества и в России и во Франции... Все сошли с ума (русские, тут) именно от побед этой армии, от «ее любви к родине, ее жертвенности». Это все-таки еще не причина». (В эти же дни — поразившее его известие о смерти в Москве Толстого).

24 марта 1945 года: «Полночь. Пишу под радио из Москвы — под «советский» гимн. Только что говорили Лондон и Америка о нынешнем дне, как об историческом — «о последней битве с Германией», о громадном наступлении на нее, о переправе через Рейн, о решительном последнем шаге к победе. Помоги, Бог! Даже жутко!.. »

В записях этих — отражение тех сложных настроений, что происходили в кругах эмиграции Франции с победой русского оружия. Лев Любимов подробно описал — как это происходило: «После освобождения Франции патриотические настроения значительной части русской эмиграции полностью вылились наружу, охватывая все более широкие круги. Порой могло даже казаться, что чуть ли не вся эмиграция, ликуя, приветствует великую победу русского оружия...»

Патриотические чувства захватили и иерархов Русской Православной Церкви за рубежом — митрополит Евгений и митрополит Серафим со своими приходами вошли в каноническое подчинение Московской патриархии.

В эмигрантских кругах, после ожесточенных споров, сформирована делегация для посещения советского посла в Париже. Шаг беспрецедентный, если иметь в виду еще и то, какие фигуры вошли в ее состав: морской министр Временного правительства адмирал Вердеревский, последний посол России в Париже Маклаков, заместитель председателя Российского Общевоинского Союза, объединившего остатки Белой армии, адмирал Кедров.

В числе посетивших посла А. Е. Богомолова был и Бунин... Любимов пишет: «Как рассказывали потом, А.Е. Богомолов предложил делегатам выпить за победоносную Советскую Армию. Вместе с другими поднял свой бокал и адмирал Кедров, в течение почти трех десятилетий упорно отстаивавший боевые антисоветские лозунги Корнилова, Врангеля и Колчака...» Не все однако отождествляли победы Советской Армии с Россией, отделяя, как и прежде ее «от Советов», «от коммунизма»...

Посещение Буниным посла вызвало негодование определенных кругов. Особенно оно усилилось после того, как Бунин вышел из парижского Союза писателей. Руководство Союза вело в это время «чистку», исключая из числа своих членов тех, кто принял советское подданство. Этот шаг писателя повлек резкую критику. В том числе и со стороны М.С. Цетлин, разославшей свое бранное письмо («бессмысленное и безобразное», как охарактеризовала его В.Н. Бунина) Бунину и общим друзьям.

Странно — по мнению Бунина — повел себя и Борис Зайцев. Правда, в своих воспоминаниях «Тринадцать лет» он попытался сгладить свое участие в травле Бунина: «В эмиграции в это время начался разброд. «Большие надежды» на Восток, церковные колебания, колебания в литературном, даже военном слое. Все это привело к расколу. Некоторые просто взяли советские паспорта и уехали на этот Восток. Другие заняли позицию промежуточную («попутчики»).

Странным образом мы оказались с Иваном в разных лагерях — хотя он был гораздо бешенее (т.е. непримиримей по отношению к «советам». — В.П.) меня в этом (да таким, по существу, и остался...). Теперь сделал некоторые неосторожные шаги. Это вызвало резкие статьи в издании, к которому близко я стоял. Он понял дело так, что я веду какую-то закулисно-враждебную линию, а я был именно против таких статей. Но Иваново окружение тогдашнее и мое оказались тоже разными, и Ивану я не сочувствовал. Прямых объяснений не произошло, но он понимал, что я против... »

Бунин посетил советское посольство по приглашению (и указанию из Москвы) посла А.Е. Богомолова осенью 1945 года. И обещал «подумать» относительно перспективы возвращения в СССР.

Волна патриотического подъема нарастала. Желание вернуться на родину было огромное у многих. Действовавший в Париже «Союз русских патриотов» переименовывается в «Союз советских патриотов», а его орган, газета «Русский патриот» — в «Советский патриот».

В значительной мере путь к возвращению ускорило решение Советского правительства от 14 июня 1946 года, предоставлявшее право на восстановление в советском гражданстве бывших подданных Российской империи.

Лев Любимов вспоминает: «...Торжественное собрание в одном из самых больших залов Парижа. На трибуне — посол СССР во Франции А. Е. Богомолов и его сотрудники. Все полно, в проходах толпа. А две трети вставших на улице в очередь за четыре часа до открытия собрания так и не вместились в зале. Выдача паспортов первым двадцати новым советским гражданам. Их вызывают поименно, и посол вручает каждому красную книжечку с золотым серпом и молотом в венке. И каждый раз стены зала потрясают громовые аплодисменты... Тысячи русских людей воспрянули душой в этот незабываемый день, как бы очистились сразу от накипи всех годов прозябания и унижения...»

Из хроники парижских газет: «После Указа Верховного Совета СССР от 14 июня 1946 года... многие тысячи русских эмигрантов-«апатридов», как их принято называть, стали советскими гражданами и восстановили юридическую связь со своей Родиной»; «...Вышла новая книга А.П. Бурова (друг И.А. Бунина. — В. П.) и имеется в продаже — «Три баллады. Песнь торжествующей славы спасителю России генералиссимусу И. В. Сталину».

8  августе 1947 года «Союз советских патриотов» прекратил существование: возник «Союз советских граждан», объединивший в своих рядах одиннадцать тысяч членов...

Летом 1946 года во Францию едет, по личному указанию Сталина, Константин Симонов. Цель — склонить к возвращению в Советской Союз Бунина и шахматиста Алехина. Его миссию довольно полно отразил в своей книге писатель Аркадий Львов.

Но упоминание о тех днях есть и у самого Симонова, сделанные, правда, много лет спустя. Обратимся вначале к ним.

«Я виделся с Буниным пять или шесть раз в Париже летом сорок шестого года», — пишет Симонов. Наиболее важно, пожалуй, описание первой встречи, которая состоялась в зале Мютюалите 21 июля 1946 года на многолюдном собрании русских эмигрантов, посвященных указу Советского правительства «О восстановлении в гражданстве» от 14 июня этого же года.

«...Я выступал вместе с нашим тогдашним послом во Франции А.Е. Богомоловым на вечере в большом парижском зале, уже не помню, как он назывался. В зале собралось тысячи полторы человек из русской колонии в Париже. Часть собравшихся уже приняла советское гражданство, многие думали об этом. После доклада А. Е. Богомолова, говорившего о нашей победе и о возможности для возвращения на родину, открывавшихся перед присутствующими, я прочел «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...» и некоторые другие военные стихи 1941— 1942 годов. Два или три из прочитанных мною стихотворений взволновали зал, и меня долго не отпускали. А потом все кончилось, кто-то из руководителей «Союза советских патриотов» подвел меня к сидевшему в первых рядах Бунину и познакомил меня с ним...

Бунин и при первой и при последующих встречах... казался мне человеком другой эпохи и другого времени, человеком, которому, чтобы вернуться домой, надо необычайно много преодолеть в себе — словом, человеком, которому будет у нас очень трудно. В моем ощущении он был человеком глубоко и последовательно антидемократичным по всем своим повадкам. Это не значило, что он в принципе не мог в чем-то сочувствовать нам, своим советским соотечественникам, или не мог любить всех нас, в общем и целом как русский народ. Но я был уверен, что при встрече с родиной конкретные современные представители этого русского народа оказались бы для него чем-то непривычным и раздражающим. Это был человек не только внутренне не принявший никаких перемен, совершенных в России Октябрьской революцией, но и в душе все еще никак не соглашавшийся с самой возможностью таких перемен, все еще не привыкший к ним как к историческому факту. Он как бы закостенел в своем прежнем ощущении людей, жизни, быта, в представлениях о том, как эти люди должны относиться к нему и как он должен относиться к ним, какими они могут быть и какими быть не имеют права... »

Оценка, что ни говори, глубокая. Хочу обратить внимание лишь на одно слово, вольно или невольно проскользнувшее у Симонова в обрисовке «психологической карты» бунинского характера, — его якобы антидемократичность. На мой взгляд, дело здесь в другом. Бунин был консерватор и традиционалист по убеждениям, мировоззрению и своим взглядам на историческую судьбу России. Он оставался, как и глубоко ощущал себя, представителем русской национальной аристократии, поместного дворянства, веками строившей и укреплявшей империю, державу. Большевизм, умело используемый масонством и мировым ростовщическим капиталом, нанес удар, в первую очередь, именно по такой, сердечно и психологически близкой Бунину России. По сословию, по монархии, по Православию, по империи...

Мог ли простить это аристократ Бунин? И тем более пойти на какой бы то ни было союз, компромисс с «сатанинской властью»? Вспомним его, очень многое поясняющую, запись, сделанную в 1927 году: «Вся Россия стала мужицкой — и кажется мне пустой, печальной — ни одной усадьбы!»

Симонов искренне хотел возвращения старого писателя домой. Хотя и понимал: «...возвращение будет тягостно для него. Хорошо, если он возьмет советское гражданство, хорошо, если он закрепится на тех максимально близких к нам позициях, на которых он был в то лето, но настаивать на том, чтобы он непременно ехал домой, может быть, не следует: он слишком многого у нас не поймет, не примет, не ощутит себя как дома... »

Здесь следует иметь в виду и влияние окружения Бунина, к мнению которого он был очень даже небезразличен, остро воспринимая все, что касалось его чести, его «дворянской гордости» знающего себе цену писателя. Посол Богомолов в беседах с Симоновым не случайно указывал последнему, «что Бунин живет не в безвоздушном пространстве и есть силы, которые действуют на него в обратном направлении», то есть всячески препятствуя его возвращению в Россию. Что это за силы?

Видимо, в первую очередь те, что стояли за спиной М.С. Цетлин, игравшей огромную роль в судьбе Буниных, опекая писателя еще со времен одесской дружбы.

(Надо заметить, Цетлины, несмотря на все катаклизмы времени, жили всегда очень благополучно, словно бы «по подсказке» опережая события, могшие нанести неприятности непосредственно им — вовремя уехали из Одессы, вовремя — в Америку... )

Трудно объяснить только «вздорным бабьим характером» упомянутое пресловутое послание, порочащее Бунина в глазах эмигрантского окружения. И оно же наталкивает на другую мысль — а была ли так уж бескорыстна материальная «поддержка» Марией Самойловной Буниных в трудные годы?

Поражают и некоторые «оправдательные» ноты в ответном письме Бунина Цетлин (1 января 1948 года): «...изумлен, поражен чрезвычайно тем, что вы это письмо к нам предали гласности с целью, очевидно, очень недоброй, переслали его мне незапечатанное через Зайцевых, а в Америке, как мы узнали это нынче, разослали его копию. Что же до содержания этого письма, то я поражен еще больше: Вы написали его с какой-то непомерной страстностью, местами даже непонятной для меня, сделали из мухи слона, а главное, поступили уж так несправедливо, так поспешно, не разузнавши, как, почему и когда я вышел из Союза...»

И далее объясняет причину: «„считаю неестественным соединение в Союзе эмигрантов и советских подданных», цитирует свое письмо на имя секретаря Союза, указывает на выбор времени выхода. Не потому, что якобы склонен быгл «взять советский паспорт», а «...просто потому, что жизнь его (Союза) текла прежде незаметно, мирно. Но вот начались какие-то бурные заседания его, какие-то распри, изменение устава, после чего начался уже его распад, превращение в кучку сотрудников «Русской мысли», среди которых блистает чуть не в каждом номере Шмелев, участник парижских молебнов о даровании победы Гитлеру... Мне вообще теперь не до Союзов и всяких политиканств, я всегда был чужд всему подобному, а теперь особенно: я давно тяжко болен... я стар, нищ и всегда удручен этим и морально, и физически, помощи не вижу ниоткуда почти никакой, похоронен буду, вероятно, при всей своей «славе» на общественный счет по третьему разряду... Вы пишете, что «чувствуете» мой «крестный путь». Он действительно крестный. Я отверг все московские золотые горы, которые предлагали мне, взял десятилетний эмигрантский паспорт — и вот вдруг: «Вы с теми, кто взяли советские паспорта... Я порываю с вами всякие отношения...» Спасибо. Ваш И.Бунин».

Здесь для полноты понимания психологического состояния Бунина этих месяцев следует обратиться к его переписке с писательницей Надеждой Тэффи, высоко ценимой им. Из письма Бунина к Тэффи от 2 февраля 1948 года: «Не хотел я Вас тревожить и гнусными житейскими дрязгами, которые бесили меня последнее время, — теперь говорю о них... Я довольно безразлично отнесся к дикому письму М. С-ны (Цетлин. — В.П.) но, начавши получать сведения о том, как будто бы осыпали меня благодеяниями из Америки и как я теперь погибну, лишившись их из-за своего «поступка, все-таки понятого всеми не так, как ты его объясняешь», по выражению Зайцева в недавнем письме ко мне, поистине взбесился. Прибавьте к этому, что ведь не одна Вера Алексеевна (Зайцева. — В.П.) оплакивала «бедного Ивана», но и некоторые другие, — например Ельяшевич, сказавший Михайлову, что «теперь американская акция в пользу Бунина рухнула, долларовая помощь прекратилась... » Вы только подумайте: «акция», «рухнула». Слова-то какие! И как несчастен я буду теперь, старый дурак, полетевший в столь гибельную яму из-за своего «поступка»! А ведь сколько долларов загребал еще недавно! На сколько больше всех сожрал чечевицы и гороху!.. »

Горькие слова, но в них — куда более горькая истина: пытались-таки удерживать «благодетели» великого писателя «чечевичной похлебкой». Не мог он пренебречь и достаточно резкой позицией в вопросе возвращения в Советский Союз, занятой самой Н.А. Теффи. Из письма ее к Бунину: «Понимает ли она (Цетлина. — В.П.), что Вы потеряли, отказавшись ехать? Что швырнули в рожу советчикам? Миллионы, славу, все блага жизни, площадь была бы названа Вашим именем, и статуя. Станция метро, отделанная малахитом, и дача в Крыму, и автомобиль, и слуги. Подумать только! Писатель, академик, Нобелевская премия — бум на весь мир... И все швырнули в рожу. Не знаю другого, способного на такой жест, не вижу (разве я сама, да мне что-то не предлагают, то есть не столько пышности и богатства)... »

В своих оценках поведения Бунина в решении важнейшего вопроса (ехать — не ехать?) Симонов недвусмысленно указывает на еще одну влиятельную силу в окружении его — в лице Марка Алданова. Симонов ссылается на свои разговоры с писателем Георгием Адамовичем: «Адамович подтвердил мне то, что я уже слышал: что Алданов имел и имеет огромное влияние на Бунина. Мне показалось, что Адамович в душе недолюбливал Алданова, но в то же время отдавал ему должное и говорил, что это человек большой моральной силы. Как я понял из этого разговора, Бунин, решая вопрос о том, ехать или не ехать ему домой, и даже о том, брать или не брать ему советский паспорт, оглядывался на Алданова, боялся его суждений и уж, во всяком случае, считался с ними, с тревогой думал о том, как Алданов отнесется ко всему этому. А Алданов — это можно было заранее сказать — отнесется к идее возвращения Бунина на родину резко отрицательно...»

В своей книге «Люди и ложи» Нина Берберова приводит список русских масонов XX века. Он «включает несколько французских братьев, которые были за их заслуги перед русским масонством кооптированы особым церемониалом в русские ложи, как Досточтимые Мастера». В списке — несколько лиц из ближайшего (и шире — эмигрантского) окружения Бунина — Марк Алданов и одно время служивший секретарем писателя журналист Андрей Седых (Яков Цвибак). Вот что сказано об Адданове: «Писатель, автор исторических романов. Член народно-социалистической партии (трудовик). Киев — Петербург — Париж — Нью-Йорк... Один из основателей парижских лож «Свободная Россия» и «Северная Звезда». В 1940 уехал в США, в 1954 вернулся во Францию и прочитал в ложе доклад о первых шагах эмигрантского масонства в США (о филиале «Северной Звезды»)». Есть свидетельства о масонстве 3.Гиппиус и Д.Мережковского...

Трудно судить о влиянии на эмигрантскую судьбу Бунина именно масонства—тема масонства «всегда щекотлива», как, впрочем и сионизма. Упомянутый уже выше Михаил Назаров отмечает огромное психологическое давление на деятелей русской эмиграции: «Редко кто из них мог себе позволить критику масонства, которая неизбежна при христианском понимании смысла истории. Порою и православные авторы делали реверансы в эту сторону (В.Н. Ильин, Г.Федотов, Н.Бердяев, Г.Флоровский)... Даже один из самых правых эмигрантских философов И.А. Ильин... в одном из своих докладов отказывается от политической «бактериологии»...»

Но однозначно указывать на негативное отношение масонов-эмигрантов к «Совдепии» было бы неверно: многие из них принимали активное участие в «возвращенчестве» в 20-е и 40-е годы. Другие сотрудничали с разведками мира, в том числе и советской. Кроме того, пишет М. Назаров, «либерал, при всей его разрушительной безответственности — не обязательно масон». И вместе с тем «проблему масонского влияния следует рассматривать в масштабе общего духовного процесса дехристианизации европейской культуры».

И здесь не могу не привести замечательное по глубине понимания темы влияния европейского масонства на русскую эмиграцию (а шире — на культурную и политическую элиту СССР) высказывание Льва Любимова еще в 1938 году: «...когда будет возрождаться национальная Россия, политическое масонство, страшась пуще всего торжества в России «проклятых фашистских сил», страшась, что это возрождение нанесет новый удар тем идеям и установлениям, которые были порождены XIX веком, несомненно будет бороться против русского великодержавного и истинно национального оздоровления».

Осмысляя сказанное, думается, становится яснее — кем был Сталин для антирусских сил Европы и Америки. И как важно было помешать ему в его победоносных усилиях создать великую Державу — в большом и малом. В том числе помешать желанию вернуть России Бунина...

Впрочем, писатель-эмигрант, автор ряда антимасонских книг В.Ф. Иванов в книге «Русская интеллигенция и масонство. От Петра Первого до наших дней» (1934 г.) утверждал: «И.Бунин... при содействии масонов получил Нобелевскую премию, которая, как общее правило, выделяется только масонам». Все эти обстоятельства нельзя не учитывать, говоря о влиянии масона Алданова на Бунина. Ниже я еще раз вернусь к непостижимо-исповедальному тону писем Бунина к нему. А теперь — вновь вернёмся к «миссии» Константина Симонова.

Записки его о встречах с Буниным, безусловно, честны и в главном — описании тех чувств, что терзали Бунина, — верны. Не доверять его рассказу было бы ошибкой. (Хотя в частностях, считают некоторые исследователи, они не совсем точны. В значительной мере Симонов повторил рассказ о своих парижских впечатлениях в беседах с А.Львовым, которые тот включил в свою книгу.

Симонов как писатель и человек умный понимал — с Буниным лобовые уговоры «за возвращение» не пройдут: ведь для последнего это не просто вопрос пространственного перемещения из страны в страну. Дело куда глубже: как преодолеть психологический барьер, чтобы оказаться не только в другой эпохе, но и вне времени, в координатах которого все эти годы жила душа? К тому же «новое время» шло по минувшему, по могилам всего того, что оставил он в роковом 20-м году за кромкой одесского порта...

Сидя с гостем в ресторане «Лаперуз», Иван Алексеевич размышлял именно об этом:

«— Поздно, поздно... Я уже стар, и друзей никого в живых не осталось. Из близких остался один Телешов... Боюсь почувствовать себя в пустыне... А заводить новых друзей в этом возрасте поздно. Лучше уж я буду думать обо всех вас, о России — издали...» Быгло у него желание — он и об этом думал — просто «поехать, посмотреть, побывать в знакомых местах, но его смущает возраст...»

Дело тут, думается, не в возрасте. Скорее всего Бунин не мог преодолеть — внутри себя — две серьезнейшие преграды на этом, чисто туристическом, посещении Советского Союза. Взять советский паспорт — значит показаться в глазах близкого окружения (чьим мнением он все-таки дорожил) «отступником». Впрочем, таковым, в глазах части «непримиримой» эмиграции, он и остался. Ирина Одоевцева вспоминает о том состоянии, в котором находился осенью 1947 года Иван Алексеевич, когда они вместе отдыхали в пансионате «Русский дом» в Жуан-ле-Пэне:

«— Слыхали, конечно слыхали — травят меня! Со свету сживают! Я, видите ли, большевикам продался. В посольстве советском за Сталина водку пил, икру жрал! А я, как только посол предложил тост за Сталина, сразу поставил рюмку на стол и положил бутерброд...»

А главное — пугало возвращение «оттуда» в привычный мир эмигрантской колонии: в любом случае этот мир, эта жизнь увиделась бы совсем-совсем иной. Как изменилось бы и отношение к нему...

Важно еще учесть вот какую мысль, высказанную Буниным Симонову. Тот, в беседе, возражая на утверждение писателя о том, что Франция «не чужая для него страна», заметил: «Как же вы, Иван Алексеевич, привыкли к французской жизни, если живете истым эмигрантом и вся ваша жизнь здешняя — в русской колонии?»

Бунин, вспоминает Симонов, ответил не сразу. Но ответ его был неожиданным для собеседника: и в советской России он будет чувствовать себя, как в колонии...

Трудно не согласиться с этим: четверть века человеческой жизни — срок немалый. Поменять почву? Вернуться туда, где давно вырос молодой подлесок? Нет, старые деревья не пересаживают!

На последней встрече Бунина с Симоновым, когда вроде бы решился вопрос о его поездке в Союз, решение созрело окончательно: не ехать! Об этом, по рассказам его, вспоминала писательница Умэль-Банин Асадулаева (утверждается, что женщина эта была последним увлечением писателя): «Да, говорил он, Симоновы ему понравились, но вопрос оказался куда сложнее, чем вы себе представляете. Чем больше я об этом думаю, тем труднее мне решить...» А далее произнес такие слова: «Душу я не продаю ни черту, ни большевикам...

Если бы я согласился ехать туда, они бы воспользовались моим именем, чтобы завлечь других... Я бы служил им вывеской, меня бы заставили говорить то, чего я не думаю...»

Константин Симонов дополняет к обстоятельствам прощальной встречи такие факты: «Перед моим отъездом в Москву Бунин просил уладить кое-какие дела его с «Гослитиздатом». Настроение у него держалось в основном прежнее. До меня доходило, что Алданов сильно накручивал его против большевиков, но старик все-таки не уклонялся от разговора, видно, оставалось чувство недосказанного. А когда я воротился в Москву, как раз взяли в оборот Зощенко с Ахматовой, так что Бунин отпал сам собой...

Нет, в Россию он не вернулся бы. Это чепуха, будто Бунин пересмотрел позицию. Ничего он не пересмотрел!.. »

Есть свидетельство, что неудача Симонова связана, в определенной мере, с его «недипломатичным» поведением на одной из встреч. О том поведал в своих воспоминаниях бывший сотрудник внешней разведки КГБ Борис Бараев. В 1955 году он занимался вопросами отправки бунинского архива в СССР, для чего несколько раз встречался с Верой Николаевной Буниной и Леонидом Зуровым. В одной из бесед она поведала о тех днях, когда перед Буниным стояло непростое решение — ехать или остаться: «В 1945 году Бунин получил советское гражданство и приступил к решению практических вопросов для переезда в Москву. А помешал этому, по словам Веры Николаевны, нелепый случай, какой-то злой рок. Вскоре после войны в Париже побывал Константин Симонов... Направляясь к Симонову в консульство СССР, он (Иван Алексеевич) рассчитывал найти понимание, дружеское участие, а столкнулся с жестким, бездушным обращением. «На что вы истратили лучшие годы? На борьбу с нами?» — такими словами был встречен Бунин. Словно мальчишку отчитал нобелевского лауреата Симонов. Надо знать характер Ивана Алексеевича, рассказывала Вера Николаевна. Тут же на глазах Симонова он разорвал свой советский паспорт... »

Более подробные воспоминания о послевоенной весне Бунина оставил публицист Виктор Полторацкий, который побывал в Париже (в качестве корреспондента «Известий) как раз в дни опубликования Указа «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи...» 8 мая 1946 года, пишет Полторацкий, Бунин пришел в посольство СССР, где и состоялся разговор о его возможном возвращении на родину. Вот что ответил Бунин:

«— Не знаю. В России меня забыли, даже похоронили. — И криво усмехнувшись, добавил: — Сам читал.

Действительно, в одной из наших газет в свое время промелькнула заметка о том, что в Париже умер Бунин. Бунин нахмурился, помолчал и заговорил с горькой откровенностью:

— Трудно. Представить страшно, что туда, где когда-то я прыгал козлом, вдруг явлюсь древним стариком, с палочкой. Близких никого уже нет, старые друзья умерли... Вот и буду ходить, как по кладбищу... Подумать, подумать надо. Но русским я был и остался».

В этот же день Иван Алексеевич передал просьбу о восстановлении в правах гражданина СССР. Через несколько дней ему выписали советский паспорт, но возвращаться в Россию он отказался. Почему?

Полторацкий далее пишет о разговоре, состоявшемся с Буниным при случайной встрече в кафе: «Дом-то мой здесь. А туда — опасаюсь. Вон что там происходит. С Зощенко (он произнес фамилию с ударением на «е») я не знаком, а Ахматову знаю. Если вы с ней так расправились, то представляю, что сделаете со мной, — желчно сказал он...»

Миссия Симонова завершилась. Но для Бунина вопрос своего отношения к советской России оставался, по-прежнему, острым до болезненности. 15 сентября 1947 года он пишет Марку Алданову: «Нынче письмо от Телешова... пишет между прочим: «Тебя так ждали здесь, ты мог бы быть и сыт по горло, и богат, и в таком большом почете!». Прочитав это, я целый час рвал на себе волосы. А потом сразу успокоился, вспомнив, что могло бы быть мне вместо сытости, богатства и почета от Жданова и Фадеева, который, кажется, не меньший мерзавец, чем Жданов». (Обратим, кстати, внимание на характер информации — «гонение» на Зощенко и Ахматову: это интерпретация еврейских кругов СССР.)

Психологическая загадка: почему гордый Бунин так исповедально, будто оправдываясь и каясь в несвершенном грехе, пишет Алданову? Пытается утвердиться в своей «несгибаемой» (и тем правильной!) позиции? И потом — уж он-то ни при каких обстоятельствах не мог быть уравнен с «гонимыми» Ахматовой и Зощенко в отношениях с властями. «Заманить в СССР, чтобы погубить?» — полноте, даже «кровопивец Сталин и его опричники» себе такого позволить не могли. Старые грехи, «Окаянные дни» — да конечно, помнили. Но карать за старое? А новых грехов не было. Сам Иван Алексеевич в разговорах с Симоновым заявил: «Но вы должны знать, что двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года я, написавший все, что писал до этого, в том числе «Окаянные дни», по отношению к России и к тем, кто ею ныне правит, навсегда вложил шпагу в ножны, независимо от того, как я поступаю сейчас, здесь ли я останусь или уеду... »

Искренен ли был он? Безусловно. Произнося эти слова, Бунин говорил о слишком многом — о судьбе России. Она выстояла, она состоялась — пусть с внутренне неприемлемыми для него режимом и «правителями». Не признать этого факта он не мог. Вывод этот кажется еще более достоверным, если вспомнить об одном интересном письме, отправленном Буниным в первые годы эмиграции издателю И. Д. Гальперину-Каминскому: «Бальмонт пишет, между прочим, что «Куприн и Бунин — монархисты». Если Ваша газета еще не напечатала ответ Бальмонта, зачеркните или оговорите эти слова. Я ни к какой партии не принадлежу, приму все, что будет добром для России...»

Но и, как показало время, смириться с «большевистскими вождями», даже перед смертью, не пожелал... Совершенно больной, уже лежа в постели, доживая последние месяцы: жизни в неимоверных душевных и физических страданиях, пишет Алданову все так же резко и жестко (20 апреля 1953 года): «Позовет ли меня опять в Москву Телешов, не знаю, но хоть бы сто раз туда меня позвали и была бы в Москве во всех отношениях полнейшая свобода, а я мог бы двигаться, все равно никогда не поехал бы я в город, где на Красной площади лежат в студне два гнусных трупа...»

Он, как и прежде, ощущал Россию далеким потерянным раем, а столицу ее — оскверненной... Только ни ему, ни тем более Алданову, эта страстная несгибаемость уже была не нужна: «Россия построена заново... Другими, не нами, без нас... »

Без них! Она звала его, кровного сына, к себе. Но он не мог представить, ощутить ее милосердных колен, к которым, в слезах, страстно хотел бы припасть. А без того — какое могло быть возвращение? Россия, где ты, матушка?.. Лишь свистящий ветер по ее выстуженным просторам, да странное, невиданное племя, утвердившееся в ее святых пределах... Как холодно в этом мире, на краю у бездны! И так нужна соломинка, протянутая ему (как он считал) из-за океана Алдановым: спастись от ужаса леденящей душу пустоты и одиночества. Но чем мог помочь ему человек, подобных чувств не испытавший?

Он ушел Иоанном Рыдальцем... Один...

Не могу не привести еще одной точки зрения на писательскую судьбу И.А. Бунина. Она принадлежит архиепископу РПЦ за рубежом Иоанну Сан-Францисскому. Ее он высказал в переписке с писателем Олегом Михайловым: «...Можно сказать, что пребывание Бунина за границей спасло его как писателя. Более того, завершило его как писателя. Танк 30-х годов, прокатившийся по России, безусловно, не пощадил бы его ни физически, ни морально. Бунин был бы не в состоянии кадить кому бы то ни было, ни что-либо лакировать. Здесь именно он не был оторван — жизнью — от России, в самом лучшем смысле этого слова. Даже сейчас, после бескровной хрущевской революции, наполовину уменьшившей культ мавзолея, я не представляю себе Бунина что-то у вас творящим. Бунин себя сохранил для России, уехав из нее в 1919 году (в 1920. — В.П.). Как бы сама Россия сохранила его для себя, отослав за границу!.. Россия дала одним своим сынам миссию внутри ее недр, другим — вне этих недр...»

Правда истории одна — ее не поделишь между противостоящими, в утверждении своей истины, сторонами. Она на той стороне, где утверждается торжество жизни. Быть побежденным — страшно, но трагизм человеческой истории в том, что рано или поздно все остается в прошлом: ради обновления жизни, ради жизни бесконечной.

Та Россия, которую любил и в которой был уверен Бунин до конца дней своих, оказалась побежденной. Занавес опустился! Той России, что воскрешал он в своих великих творениях, не стало. Это было высшее возмездие: русский народ (а в «Окаянных днях» сам Бунин показал его — нет, не лик! — рожу) перестал исполнять Волю Божью, перестал обустраивать Россию — Престол Богородицы, а потому и лишился поддержки Творца. Гниль и предательство верхов, отрекшихся от царя и Отечества (Февральская революция масонов России, желавших ввести либерально-демократическую форму жизнеустройства по образцу Европы — это и было предательство) — доказательство Божьего гнева.

Белое движение (как и сама «Белая идея») выросло из ностальгии по «утерянному раю» (утерянному в сказочные сроки!) и из предательства правящей верхушки. Могло ли оно одержать победу? И какую Россию спасти? Монархии народ уже не был достоин, «демократия» же неизбежно привела бы к распаду страны...

Кровавая драма большевизма — это смертельный вызов либеральному вырождению и гниению вместе с Европой, стань Россия частью ее. Сквозь братоубийственную купель, которую, в мессианском порыве, должна была пройти Россия, чтобы выжить, остаться самой собой. Но в новом обличье...

Мерзости же большевизма — атеизм, отвержение прошлого исторического пути, жажда строительства «нового мира» на пустом месте (в «мировом пожаре» судьба России — стать первым поленом для испепеления «старого мира») — были отброшены пришествием Сталина. Появление его было предопределено. Не кто иной, как гениальный прозорливец Блок в бурях и метелях кровавой смуты усмотрел главное:

В белом венчике из роз, Впереди — Иисус Христос!

Не возвышенной метафоры ради появляется в «революционной поэме» образ Спасителя. Он был впереди! Потому-то и дан был народу русскому богоданный вождь и воитель, Аввакум двадцатого века — Сталин. Он шел, упорно и твердо вперед, и вел за собой миллионы — потому что знал Путь!

Для России фигура Сталина-кесаря была провиденциальной. Доказательства тому? Опорочить его и деяния его можно. И это сумели сделать — уже в наши «окаянные годы». Но слезы о нем миллионов — как забыть их? Они — не случайность, не самообман, а свидетельство его богоданности, поставленного у руля государства именно в годы великого противостояния и великой смуты, когда перед народом стоял роковой выбор: «Быть России — или сгинуть во тьме».

В 30-е годы Сталин повернул государственный корабль по имени «СССР» на путь движения того, «затонувшего», что именовался «Российская Империя». Чтобы воссоздать и укрепить традиционное государство, самодостаточное в экономическом, культурном, политическом планах для свободного, независимого существования. Буржуазия Европы не простила ему укрепления именно русских начал в строительстве новой жизни. Обвинение в национал-большевизме его не случайно: поставить его имя рядом с именем Гитлера, уравнять социализм и фашизм. Но правда Истории — за Победителем! И она, как ни парадоксально, прозвучала из стана врагов.

Черчилль: «Большим счастьем было для России, что в годы тяжелых испытаний страны ее возглавлял такой гений и непоколебимый полководец, как Сталин. Он был самой выдающейся личностью, импонирующей нашему изменчивому и жестокому времени того периода, в котором проходила его жизнь...

Сталин был человеком необычной энергии, с непоколебимо смелой волей, резким, жестким, беспощадным в беседе, которому даже я, воспитанный здесь, в британском парламенте, не мог ничего противопоставить.

Сталин прежде всего обладал большим чувством юмора и сарказма, способностью точно воспринимать мысли. Эта сила настолько была велика в Сталине, что он казался неповторимым среди руководителей государств всех времен и народов...

Сталин принял Россию с сохой и оставил ее оснащенной атомным вооружением».

Поразительно — Бунин не мог не знать о чудовищных преступлениях Америки перед народом Японии (гибель Хиросимы и Нагасаки). Знал наверняка, что «сталинская» Россия, только что выгйдя из войны, в разрухе, народных страданиях все же создала свое атомное оружие — защитив себя! Все это словно прошло мимо его сознания: он продолжает слать в Америку (!) Алданову проклятья Сталину — уже после его смерти...

Ослепление? Неверие «большевикам» вообще, из принципа? Историческая правда, увы, была не на его стороне...

Шарль де Голль:

«...Честно говоря, непонятно, почему вы так поступили со Сталиным, умаляете его заслуги, отрицаете его роль. Это был выдающийся человек, и он много сделал для общей победы, для возвышения России... »

Адольф Гитлер:

«...Оба англосакса стоят друг друга. Черчилль и Рузвельт — что за шуты! Что же касается Сталина, то он безусловно заслуживает уважения. Он великолепный деятель... »

Наш современник, крупнейший писатель Юрий Бондарев сталинскую правоту выразил в таких вот строчках:

«Когда я думаю об этой необъятной личности, то прихожу к выводу, что такие люди, как он, рождаются раз в тысячелетие. Никто из ему подобных, наделенных высоким лбом, волей, вождизмом, не смог сделать в два, три десятилетия то, что сделал Сталин. Он преобразовал Россию, создал уникальное, высшее по своему развитию общество...»

Эти строки о том, кто, в представлении Ивана Бунина, «скот и зверь, обожравшийся кровью человеческой»...

А кто же тогда был гуманист Трумэн, испепеливший адским огнем два мирных города Японии — только ради устрашения «скота и зверя»?..

Бунинские колебания, его желание «повидать» Россию, встречи с Симоновым, посещение советского посла на рю де Гренель наиболее непримиримая (и состоятельная) часть эмиграции не простила до конца дней. Болезни, нищету, травлю — все испытал он. И продолжал «исповедываться» в своей непримиримости к «Совдепии». Кому и зачем? Еще и еще раз убедить себя в правоте собственного непростого выбора?

Мог ли он заблуждаться в оценках Сталина? В исторической правоте его — победителя, спасшего Россию? Вряд ли. Но принять не мог: его влекла, звала за собой Россия ушедшая... Та, которую он беззаветно любил... А слова — что слова?

Поиски новых и новых сведений о жизни великого русского парижанина продолжаются. Иногда с неожиданными результатами. Об одной из таких находок несколько лет назад рассказал московский писатель Валентин Лавров, автор исторического романа, построенного на основе канвы бу-нинской жизни, «Катастрофа». Понятно, что наиболее сенсационные документы, как правило, сокрыты в архивах спецслужб. Вот и эти документы отыскались в тайниках службы внешней разведки РФ и в историко-документальном департаменте Министерства иностранных дел.

Лист почтовой бумаги с рекламой автомобильной фирмы «Пежо». Дата 22 декабря 1924 года. Почерк — женский:

«Второго декабря мною было отправлено почтой заявление в адрес посольства СССР на имя первого секретаря посольства товарища Волина. На это заявление я никакого ответа не получил и склонен самое неполучение его рассматривать как ответ, — конечно, отрицательный.

Вследствие того, как я предполагаю, подобный результат мог иметь место исключительно как следствие сомнения в искренности моих заявлений, а также ввиду того, что я исчерпал все возможности сделать эти заявления возможно убедительнее — возможности, предоставляющиеся только письменным изложением и поэтому — крайне слабые, — я прибегаю теперь к последней возможности заставить мне поверить: я изъявляю готовность добровольно ехать в СССР и предстать перед судом.

Я это делаю в уверенности, что сомнений или недоверия по отношению ко мне теперь быть не может. Я прошу разрешения явиться в посольство. И. Бунин.

Я буду ждать ответа по тому же адресу: Avenne de la Republigue, Bureau 5, Poste Restante «Liebgott». (Часть адреса написана по-французски, часть по-немецки: «ул. Республики, бюро 5, до востребования «Боголюбивому».)

Как воспринимать этот сенсационный документ? Лавров считает, что письмо написано под диктовку самого Ивана Алексеевича. Кем — пока не установлено. Как и не ясно, кто скрывался под агентурной кличкой «Боголюбивый».

Другой знаток жизни и творчества писателя, литературовед Олег Михайлов, напротив, видит в этой эпистоле «лубянскую липу». Кто ближе к истине? (Кстати, французский профессор-славист Ренэ Герра в беседе с корреспондентом РИА «Новости» тоже ведет речь о якобы письме Бунина, но о другом: «Письмо это напечатано на машинке, в конце поставлены инициалы: — откровенная фальшивка...»)

Тут следует иметь в виду, что в феврале 1924 года Бунин выступил со своей знаменитой речью «Миссия русской эмиграции», где и намека нет на возможное «примирение» с большевиками. Дневниковые записи этого года кратки, и в них — ни строчки о каких-либо сомнениях или переживаниях в связи с возможностью возврата в Россию. Напротив — раздумье о вечном, о жизни и смерти, восхищение и наслаждение природой Приморских Альп (Бунины жили тогда на юге Франции, в Грассе). Только две ностальгические записи приоткрывают то, что волновало его душу.

Август 1924 года: «Очень, оч. часто, из года в год, вижу во сне мать, отца, теперь Юлия. И всегда живыми — и никогда ни малейшего удивления».

Сентябрь этого же года: «Ах, если бы перестать странствовать с квартиры на квартиру! Когда всю жизнь ведешь так, как я, особенно чувствуешь эту жизнь, это земное существование как временное пребыгвание на какой-то узловой станции!..»

Все эти годы он думал о своем доме: «Если бы теплая, большая комната, с топящейся голландской печкой! Даже этого никогда не будет» (1929 год). Он так и не приобретет его, даже получив Нобелевскую премию. Связывал ли он это сокровенное желание с Россией? Вряд ли — такого дома в той России обрести было невозможно: примирить душу с действительностью, обрести покой и тишину — в широком понимании «своего дома» — было свыше его сил. Он ведь не цинич-ныгй жизнелюб Алешка Толстой... Он — Бунин!

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора. Как горько было сердцу молодому, Когда я уходил с отцовского двора, Сказать прости родному дому! У зверя есть нора, у птицы есть гнездо. Как бьется сердце, горестно и громко, Когда вхожу, крестясь, в чужой наемный дом С своей уж ветхою котомкой!

Очень трудно потому признать процитированное выше «заявление» бунинским: в тот психологически сложный отрезок его жизни оно появиться не могло. Если посмотреть его публицистику этих лет — в них нет ни строчки, ни интонации, хотя бы намекающих на желание шагнуть в большевистскую Россию. Тем не менее документ оказался в пухлом бунинском досье, хранящемся в архивах Лубянки. (Хотя есть свидетельство Веры Николаевны о желании Бунина вернуться в Россию сразу же в первые годы парижской жизни. Летом 20-го года Петр Струве пригласил Буниных в кафе «Вольтер». Разговорились, Струве интересовался планами Бунина. «Ян говорил, что чувствует себя слабым, больным, в большой нерешительности. Больше же всего ему хотелось бы уехать в Россию».)

Кто был наиболее активным информатором? Лавров делает вывод — писатель Николай Рощин (Федоров). Рощин — капитан Белой армии, оказавшийся во Франции. Бедствовал. Бунин вытащил его из бедственных обстоятельств, определил писательскую дорогу. С 1924 года долгие годы он наезжал к Буниным в Грасс, жил в их доме подолгу. Бунин в семье звал его «Капитаном». Написал и напечатал свои «Письма с Бельведера в Грассе», которые Бунин оценил как лживые.

Из дневника В.Н. Буниной от 2 декабря 1946 года: «Капитан дал интервью, где сказал, что он едет в СССР... Почему он все врет? Трудно понять!»

Впрочем, отношение ее к Рощину было вполне определенным. Еще в 1943 году она записывает в дневнике: «У нас поселился Капитан. Он совершенно перековал язычок насчет большевиков. «Если все пойдет так, как теперь, то я через 2 года уеду в Россию»... Подленький он человек, честолюбивый, злой. «У меня вся эмиграция в кармане». Ян думает, что он побрешет, побрешет, и никуда не поедет. А я не знаю. Вот эта-то подлость мне непереносима в нем...»

Однако сам Бунин испытывал к Капитану другие чувства и всегда на раздражение жены «брал его под свою защиту». Было между ними некое дружеское доверие.

Николай Яковлевич Рощин вернулся в Россию после Указа от 14 июля 1946 года. В Москве его встречал сам Фадеев, похвалил роман «Белая акация», помог вступить в Литературный фонд. Прочная дружба завязалась у него с другим реэмигрантом — графом Игнатьевым, бывшим военным атташе во Франции, автором воспоминаний «Пятьдесят лет в строю». Игнатьев, кстати, бывал в доме Буниных...

Здесь, в новой, необычной для себя обстановке, Рощин активно пытался привлечь многих известных писателей убедить Бунина вернуться на Родину.

В интересных записках литератора Ивана Дорбы «Бунин, граф Игнатьев и другие...» приводится такой эпизод: «Живой, энергичный, Николай Яковлевич жаждал деятельности.

Не удовлетворяли и встречи с писателями — Телешовым, Нагибиным, Фадеевым, Симоновым и другими, неизменно сводившиеся к теме: «Как вернуть Бунина в Россию?».

— Да зачем ему возвращаться?

— Хозяин хочет... Вы же друзья! Все время переписываетесь. Иван Алексеевич к вам прислушается...

Вот оно что! «Хозяин хочет»...

Однажды, уже в 1948 году, в доме Игнатьева вновь заговорили о тяжелой судьбе Бунина, о бедности, тяжелом материальном положении. На возражение хозяина дома, мол, Нобелевскую премию получил, Рощин возразил:

«— Иван Алексеевич помогал многим, никому не отказывал. А люди, сами знаете, какие: со всех сторон на него насели. Слыхал, в его доме нетолченая труба прихлебателей!»

Печатали произведения Бунина и в СССР, но с гонорарами выходило совсем плохо. В тот раз Рощин прочитал полученные от Бунина письма:

«12 мая 1947года.

Еще раз спасибо, милый, за сердечное письмо. На давнее, большое не ответил потому, что был слишком слаб, тяжко болел. Теперь я немного оправился и с первого июля возвращаюсь в Париж — жить здесь дольше не могу —совсем разорился, дороговизна у нас дикая и все растет. Милому Катаеву книгу пришлю из Парижа. Симонову была послана еще в декабре — через Борейку. Значит, пропали.

Известие о том, что Государственное издательство выпускает мой однотомник, «Изборник», я получил еще в январе 1946 года; написал С.Аплетину очень взволнованное письмо, что издают, не посоветовавшись со мной на счет выбора произведений и их текста... Г.Аплетин ответил мне телеграммой в марте, что издание приостановлено. Теперь Вы меня удивили: хотят издать. Если так, то очень рад, но прошу пользоваться только изданием моих сочинений «Метрополя»...

Гонорар будет мне прямо спасением.

Целую, Ваш Ив. Б.».

Однако и вторая попытка издать «Изборник» закончилась ничем.

«Париж. 4 ноября 1947 года.

Милый Капитан, Вы неисправимы в своей страсти к преувеличениям самым ужасным! Ведь сказать, что Париж провинциальное захолустье, есть почти такое, до чего договориться можно только после литра самогону!

А за добрые чувства ко мне благодарю.

А в деле насчет издания «Изборника» моих писаний, я, конечно, ничуть не виноват. Горячо написал? Да ведь хоть кого в жар бросит при известии, что берут труд всей твоей жизни даже без твоего ведома, орудуют над ним по своему усмотрению так спокойно, будто они тут совершенно ни при чем! Уж не говорю о том, что «Изборник» продавался бы у всех Капланов во всей Европе, лишая этим меня, старого человека, лишнего куска хлеба. Мне бы заплатили? Не думаю! Не мало уже издано моего в Москве за последние двадцать лет, а получил ли я за это хоть грош? Не только нет, но даже на свои собственные гроши покупал у парижского Каплана московские издания своих собственных книжечек!.. Ваш Ив. Б. ».

Рощин настоял в Союзе писателей отправить Бунину солидную продуктовую посылку — от его имени. Ответ получил неожиданный...

В тот год Иван Алексеевич сильно болел, недуги одолевали и Веру Николаевну. Но работа не прекращалась — он пишет рассказы, воспоминания «Третий Толстой». Организуют литературные «четверги», принимают, хоть и редко, гостей. Но мысль о смерти не покидает: в ночь со 2 на 3 ноября Бунин записывает: «.. .А теперь уж ничего впереди — калека, и смерть на пороге»...

Посылку из «Совдепии» он не принял.

«27.3.1949.

Прилагаемую карточку будьте добры передать Н.Д. Телешову. Спасибо, спасибо, Капитан, за Ваше письмо и посылку. Не обижайтесь, пожалуйста, что я не принял ее: ровно ничего не могу съесть из того, что в ней, — все подобное запрещено мне теперь (даже курить запрещают!), так что это платить даром 700фр. пошлины при моих скромных средствах. Мы и без того разорены переездом сюда и живем здесь (в Жуан-ле-Пэне. — В.П.) — опять проводим зиму на юге, — и кроме того и докторами, лекарствами: я перенес воспаление легких летом в Париже, здесь, в феврале, опять началась та же история, вскоре, к счастью, прерванная, но все же весьма обессилившая меня...

P.S. Пожалуйста, не посылайте мне больше ничего, не тратьтесь, тут у нас все есть.

Ив. Бунин».

Отказ, по-видимому, означал одно: «Не подкупите!» Давняя дружба была разорвана. Рощин умер в одиночестве в 1956 году. Опасаясь за письма Бунина, он сказал Дорбе: «Вся моя переписка с Буниным попадет к Никулину (Лев Никулин — советский писатель, весьма негативно высказывавшийся об Иване Алексеевиче. — В.П.), чувствую это. И письма, которые я Вам дал переснять, скорее всего уничтожат. Сохраните негативы. Может, время придет и для них».

Следует сказать и том, что Н.Я. Рощин, как и многие из эмигрантов, быгл масоном. Вот эпизод из воспоминаний Дорбы:

«Вытащив из кармана золотой увесистый кубик — масонский знак — на цепочке, Рощин положил его однажды перед хозяином (Игнатьевым. — В.П.):

— Вот безделушка на память именитому графу от старого масона.

Алексей Алексеевич, поднявшись во весь саженный рост, взяв кубик, крепко пожал ему руку:

— Спасибо, дорогой Николай Яковлевич! Мне даже неудобно — такой редкий подарок!

— У кого-то я видел такую штучку? Дай-ка поглядеть, — вскочил с места Желтухин.

— У князя Голенищева-Кутузова...»

Все эти эпизоды говорят о том, что вокруг фигуры Бунина шла серьезная борьба. Он не пошел навстречу желанию Сталина — вернуться в Россию, оставшись эмигрантом. Но эмиграция не признала жертвенности и высоты такого шага. Мучительные сомнения его были восприняты как «слабость». А слабых — не прощают. Бунин фактически доживал последние годы в лютом внутреннем одиночестве...

Не успел он распорядиться и своим писательским архивом, так и не решив, где ему быть — здесь, разделив посмертную судьбу хозяина, или же вернуть на родину?

А дальше произошло вот что. Вере Николаевне Буниной было назначено пожизненное ежемесячное пособие. Сумма весьма немалая — 1560 долларов или 800 инвалютных рублей СССР. Установило его... советское правительство!

Впрочем, в уже упомянутых воспоминаниях Бориса Бараева есть уточнение: «Видя, какую нужду испытывает вдова великого русского писателя, я пытался изыскать возможность ей помочь. Было ясно, что конверт с деньгами из советского посольства в виде бескорыстного дара она никогда не возьмет. Посоветовавшись с послом, сообщили наше предложение в Москву. Ответ пришел немедленно. Через неделю я пришел на улицу Жака Оффенбаха (в квартиру Буниныгх. — В.П.) с сообщением, что Союз писателей СССР назначил В.Н. Буниной пожизненную пенсию размером 8 тысяч франков ежемесячно. Вера Николаевна быгла тронута вниманием Родины и до конца своих дней получала эту помощь...»

Наверное, для Веры Николаевны ее хватило бы сполна. Но рядом находился «нахлебник» из литературного окружения Бунина, проживший рядом многие годы, — Леонид Зуров.

Материальная поддержка вдовы Бунина — жест, без сомнения, серьезный. Был ли он «бескорыстным»? Валентин

Лавров убежден — нет, поскольку шла охота за архивом писателя. Судьбой его, так случилось, распорядился не кто иной, как Зуров, частью распродав, а остаток уступив доценту Эдинбургского университета Милице Грин. Частично бунин-ский архив передан университету города Лидс (Англия)...

А в архиве внешней разведки сохранился потрясающий документ:

«Париж, 17 января 1957 года. Советскому правительству от В. Н. Буниной. Настоящим письмом считаю необходимым обратить ваше внимание на следующее: после того, как представители Советского посольства во Франции установили со мной контакт и договорились в принципе о постепенной передаче мною архива Ивана Алексеевича Бунина, мне была установлена ежемесячная пенсия с января 1956 года в размере 800 рублей, что составляет по нынешнему курсу 7000французских франков.

За этот год стоимость жизни во Франции очень возросла. И этой суммы мне хватает только на покрытие расходов первой необходимости. А между тем мое здоровье за этот год ухудшилось, приходится часто обращаться к врачам из-за декальцификации позвоночника, приобретенной в годы недоедания во время последней войны. Кроме того, обнаружился катаракт обоих глаз и грозит операция. Медицинское обслуживание и лекарства дороги, социальным страхованием пользоваться я не имею права, и часто мне приходится обходиться без них.

Помимо этого к моменту установления пенсии у меня оставались долги, сделанные во время тяжкой болезни Ивана Алексеевича, которые я и до сих пор до конца не могла выплатить... Беру на себя смелость просить Советское правительство оказать мне единовременную помощь в счет гонорара от последнего издания избранных произведений И.А. Бунина...

С уважением В. Бунина.»

В СССР к тому времени был издан пятитомник Бунина — первое собрание сочинений писателя в Советском Союзе. Денег не последовало...

Вере Николаевне оставалось жить еще пять лет.

Сегодня, размышляя о феномене Сталина как мыслителя-практика, невозможно не обратиться к идеям и трудам другого нашего великого земляка — Николая Яковлевича Данилевского (1822—1885), к его книге «Россия и Европа», где «русская идея» сформулирована гениально доказательно. Знакомы ли были идеологи Белого движения с «русской идеей» Данилевского? Проецировал ли взгляды Данилевского на происходящее в Европе в первой половине XX века Бунин? Если да, то роль Сталина, проводимая им политика обретают совсем иные очертания, весьма далекие от тех, которые выстраивали и выстраивают его ненавистники и враги.

В основе своей «русской идеи» Николай Яковлевич поместил постулат об особом, отличном от европейского (романо-германского), славянском культурно-историческом типе, о своеобразии славянской цивилизации. За спиной у обоих — совершенно разные школы исторического воспитания. По пройденному ею пути Россия не может считаться Европой.

Славянский мир вошел в мировую историю на 500—600 лет позже германского и с самого начала зарождения испытывал высокомерную враждебность со стороны Европы. «Русские варвары» пугали, но их заснеженные земли таили несметные богатства, куда все века устремлялись интересы европейского капитала — колонизовать страну. Чаще насильственными методами.

Насильственность и жестокость — одна из психологических черт народов романо-германского культурно-исторического типа, которая отсутствует у славян. Экспансия силы была совершенно очевидна и при жизни мыслителя. В прошлом западные славяне быгли значительно потеснены со своих земель на восток, поморские и полабские славяне были истреблены вовсе, многие закабалены в составе Австро-Венгрии, Пруссии, находились под гнетом Османской империи.

Данилевский взывал: напрасно Россия стремится пристроиться к семье европейских государств — ее «своей» не признают никогда. А Запад никогда не сменит враждебности на дружелюбие. Напротив, будет всегда стремиться поссорить славянские народы, разделить их, подавить национальное самосознание, вытравить самобытную культуру с помощью распространения и внедрения своей «цивилизации». Затем, чтобы, превратив в «экономических рабов», по-своему распоряжаться и богатством, славянству принадлежащим, и решать судьбы мира только по-своему.

Задачу объединения славян Н.Я. Данилевский считал ключевой в мировой геополитике. И формулировал ее очень жестко и требовательно: «...для всякого славянина: русского, чеха, серба, хорвата, словенца, болгара (желал бы прибавить, и поляка) — после Бога и Его святой Церкви, — идея Славянства должна быть высшею идеей, выше свободы:, выше науки, выше просвещения, выше всякого земного блага, ибо ни одно из них для него недостижимо без ее осуществления, — духовно-народного и политически-самобытного, независимого славянства...» (Оглянемся окрест — что видим? Раздробленные, агонизирующие, — каждая по-своему, — славянские страны.

Россия «встроена» в липкую паутину ростовщического мирового капитала. Сырье и недра — на службе Запада. Духовное растление с помощью «общечеловеческих ценностей», «прав человека» и т.п. нарастает, культура чудовищно опошлена.)

А теперь вернемся к Сталину. Его речь на XIX съезде КПСС (фактически политическое завещание, высказанное в адрес представителей всех коммунистических и демократических партий, присутствовавших на съезде):

«Раньше буржуазия позволяла себе либеральничать, отстаивала буржуазно-демократические свободы. Теперь от либерализма не осталось и следа. Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Это знамя придется поднять вам и понести его вперед, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять. Раньше буржуазия считалась главой нации, она отстаивала права и независимость нации, ставя их «превыше всего». Теперь не осталось и следа от «национального принципа». Знамя национальной независимости и национального суверенитета выброшено за борт. Это знамя придется поднять вам и понести его вперед, если хотите быть патриотами своей страны, если хотите стать руководящей силой нации. Его некому больше поднять...»

Историческая правота Сталина еще очевидней подтверждается в наше время, время позора и предательства.

Но славянству еще полвека, по крайней мере, довелось после смерти Сталина прожить независимо и свободно. Хотя со смертью его, по словам русского мыслителя-эмигранта Ивана Солоневича, ось выдернута из колесницы.

Но «колесница», подтолкнутая могучей рукой Сталина, сумела еще пройти полувековой путь, пока жалкие преемники его не сделали то, против чего он боролся всю жизнь — развалили великую державу, отдали народ в рабство интересам мирового капитала, лишив великой истории и культуры.

Независимость кончилась, господа! Занавес опустился.

«Моя жизнь безжалостна, как зверь!»—это слова самого Иосифа Сталина. Отбросим сплетни и ложь, нагороженные врагами его. Вдумаемся — в какой чудовищно сгущенный энергиями исторический период времени ему довелось жить? И не просто жить — исполнять мессианскую задачу спасения России!

А ведь это был человек, со всеми, человеку присущими, страстями, болями, потребностями в поддержке. Как удавалось ему одолевать страшное одиночество, в котором он жил?

Я не знаю... Те воспоминания о нем, что я читал, ответа не дают. Поскольку ответ — во внутреннем мире Сталина, личности гениальной, куда доступа не было никому.

Но, мне кажется, двигала и спасала его великая цель и, может быть, понимание той великой задачи, что была возложена Творцом на него...

С Иосифом Господь беседовал в ночи,
Когда Святая мать с Младенцем почивала:
«Иосиф, близок день, когда мечи
Перекуют народы на орала.
Как нищая вдова, что плачет в час ночной
О муже и ребенке, как Пророки
Мой древний Дом оплакали со Мной,
Так проливает мир кровавых слез потоки.
Иосиф!Я расторг с жестокими завет.
Исполни в радости Господнее веленье:
Встань, возвратись в Мой тихий Назарет
И всей земле яви Мое благоволенье».

В беседе с писательницей Ириной Одоевцевой Иван Бунин как-то признался: «Гете говорил, что он за всю жизнь был счастлив всего лишь семь минут. Я все-таки, пожалуй, наберу, наберу счастливых минут на полчаса».

Он был также бесконечно одинок в этом мире — одиночеством великого художника, остро чувствующего красоту тленного и вечного из миров. Одиночество это стократ усиливала боль от канувшей во тьму России, страны обетованной и любимой...

Золотой недвижный свет
До постели лег.
Никого в подлунной нет,
Только я да Бог.
Знает только Он мою
Мертвую печаль,
Ту, что я от всех таю...
Холод, блеск, мистраль.

Оба они, Сталин и Бунин, шли всю жизнь к своей России, их общей Родине. Каждый — своим путем, горьким, трудным и возвышенным.

Один — оплакивая потерянную Родину, другой — созидая ее... Оба они не увидели ее вблизи такой, какой прозревали в воображении. Но ей, России, они отдали самое лучшее, благословенное и чистое, что было в их сердцах, — свою великую любовь.